С этой веревкой приключилась неприятная история.
Толик был повыше меня и, встав на кабину игрушечного грузовика, мог спокойно ухватиться за нее, балансируя на покатой крыше кабины. Я тоже залез на грузовик, предварительно пододвинув его к бельевому столбу, но, сколько ни тянулся, достать до веревки не мог. А это было обидно и несправедливо. Тогда я в досаде просто подпрыгнул и повис на этой злосчастной веревке, которая тут же с треском оборвалась.
Потирая ушибленное колено, я с ужасом обозревал валяющиеся на земле Галькины трусики, чьи-то кальсоны, простыни, рубахи.
Толик предложил ни в чем не признаваться. И когда разбушевавшиеся взрослые стали искать виновника, мы полностью отрицали свою причастность к этому делу, пытаясь все свалить на Вадика, которому как дурачку сошло бы с рук и такое безобразие. Но Вадик, оказывается, целое утро сидел дома и мастерил птичью клетку.
Все было против нас. Вся эта гневная надвигающаяся гроза, в которой только бабушка, большая и самая авторитетная в доме, была спокойна, хотя очки ее и метали непреклонные молнии. Все знали бабушкин характер, суровый и справедливый, когда дело касалось важнейших житейских вопросов.
- Раз мой внук сказал, что это не он сделал, значит, это не он, авторитетно заявила бабушка. - Мой внук никогда не врет.
И ей, как ни странно, поверили. И даже, махнув рукой на разбирательство, стали расходиться, собирая свое безнадежно испорченное белье.
А мне ужасно хотелось разрыдаться и закричать на весь мир, что это я оборвал веревку, я обманул бабушку, которая так в меня верила! Лучше умереть, лучше уйти из дома и никогда сюда не возвращаться!
Но я не разрыдался, не закричал. Я послушно пошел есть вишневое варенье, которое мне положила бабушка. Горьким было это варенье. И косточки горько стучали в блестящее блюдце с золотым ободком.
Мое любимое вишневое варенье, издеваясь надо мной, непременно украшало ненавистную утреннюю манную кашу. Я с отвращением глядел на громадную глубокую тарелку, до самых краев налитую этой кашей, и катал серебряной ложкой по ее остывающей поверхности блестящие вишенки. Я никогда бы не смог ее съесть, если бы не безотчетный страх перед Мустафой, черным, бородатым и жутким, который мог прийти с мешком и забрать меня за гадкое поведение. Так говорила бабушка, а бабушка всегда знала, что говорила.
Этот Мустафа снился мне по ночам, подглядывал из окна, прячась в саду, кривлялся и подмигивал, показывая на свой мешок, и всячески отравлял неминуемой расплатой мою драгоценную жизнь.
Но со временем я усомнился в существовании Мустафы. Улучив момент, когда бабушки не было в комнате, я забрался с тарелкой на подоконник и тайком выбросил ненавистную кашу своей любимой Альме, которая посмотрела на меня благодарными бархатными глазами. В первый раз, когда я это проделал, ожидание возмездия было настолько реальным, что я битый час просидел в комнате, не сомневаясь, что сейчас тут же явится Мустафа.
Но Мустафа не пришел. Ни в первый раз, ни потом. Я понял, что его просто не существует, и стал здоровым и циничным атеистом, ежедневно с методической точностью отправляющим кашу за окно.
И вот в один прекрасный день, когда Альма доедала мой завтрак, а я благодушно взирал на это, во дворе появился он, Мустафа! Черный и жуткий, с разбойничьей бородой и большим мешком через плечо. Он увидел меня в окне и стал зазывать рукою, подходя все ближе и ближе. И тарелка затряслась от страха в моих перепуганных руках, и ноги вдруг онемели, и сердце подпрыгнуло к подбородку. Не помню, как уж я выскочил на кухню, разрывая воздух отчаянным криком:
- Там Мустафа! Там Мустафа пришел!
Но когда бабушка выглянула во двор, никакого Мустафы там не было. Вероятно, это был какой-нибудь бродячий цыган, сам перепугавшийся моего крика.
И все-таки я видел этого Мустафу, зазывавшего меня в свой мешок. Меня, безбожника, усомнившегося в его существовании...
И сколько таких суеверий, страхов, легенд переполняло детское воображение!
Душной весной, когда разнеслась ужасная весть, что на дальней даче повесилась от любви какая-то девушка, мы с Толиком и Вадиком тоже ходили тайком на эту дачу и толкались в тесном дворе среди набившихся туда старух, шипевших на нас и грозящих своими бескровными синими костлявыми пальцами.