Герман. Сколько-сколько? Не густо!
В последующие пять минут он назидательно объяснял мне, окатывая с ног до головы табачным дыханием с алкогольной кислятинкой, что квартиры дорожают, соответственно их аренда тоже. Что он вынужден с этого месяца решительно поднять плату за комнату. Теперь я должен буду отдавать вдвое. А как я это сделаю — хотя это и не его ума дело, — если моя зарплата этого не позволит?
Сильвин. Хорошо, босс, я разыщу еще одну работу. Герман. Только не вздумай меня морочить, тварь, а то я тебе ствол в глотку засуну и гланды отстрелю!
Он смотрел на меня таким иезуитски-угнетающим глазом, что я посчитал свои гланды уже отстреленными и опять прыснул в штаны. Когда он ушел, канонада его голоса еще долго грохотала в моей голове.
Теперь я объясню, кто такой Сильвин. Поскольку это все-таки предсмертная записка, то есть документ необыкновенной важности, я бы даже сказал манифест — акт обращения к народу, я бы не хотел в ней упоминать своего истинного имени. Ибо оно, а также все мелко-индивидуальное, статистическое, связанное с ним, откровенно не имеет никакого проку и лишь приглушает торжественный импульс моего отчаяния. Какая разница, кто я — Александр, Мишель, Джон, Фридрих? Скажу больше: сегодня, возможно, впервые в жизни я совершаю смелый и достойный поступок, а когда еще это сделать, как не за полчаса до полной капитуляции? Я отрекаюсь от своего пошлого имени и больше никогда, никогда не вспомню его!
Также не упомяну я названия города, в котором родился, вырос, живу и сейчас умру поскольку таких агонизирующих мастодонтов у нас на планете, что пятен на лице во время краснухи — множество: алчных, смрадных, развратных, велеречивых, где магистрали раскинули щупальца во все стороны, поедая заснувшие пригороды, где беспечно дымят крематории на виду у привыкших ко всему граждан, где праздничные церемонии и кровавые расправы слились в единую информационную мистерию и где правящая в мире че-ловеков каста живодеров ежедневно линчует под литавры таких, как я, беспомощных и затравленных, способных лишь вымолить себе перед казнью смешное послабление. Но все равно я люблю этот город, наверное, за те блаженные фрагменты уединения, когда его не вижу. Так что же упоминать его в связи с моим добровольным уходом из жизни? И вообще, разве дело во мне и моем городе?!
Вчера в библиотеке я листал потрепанную книгу и встретил фразу, которая меня заинтриговала: А еще с ним был некий благородный идальго Сильвин из Сильфона. Книгу я не взял, — я еще не закончил Мориса Дрюона, да и за Плутархом должок, но дивные звуки всю ночь колокольчиками звенели в моей голове: Сильвин из Сильфона, Сильвин из Сильфона, динь-динь, динь-динь.
Я не знаю, кто такой идальго Сильвин и тем более не знаю местности или города под названием Сильфон, но сейчас я уже твердо убежден, что я не кто иной, как Сильвин из Сильфона. Ведь того человека с обычным именем, который еще был утром, уже нет, а через полчаса тем более не будет. Когда я начинал все это писать, я даже с трудом выводил я, потому что то был уже не я, а он, именно он — пусть еще не совсем чужой мне человек, но окончательно не похожий на меня Александр, Мишель, Фридрих… А я теперь — Сильвин из Сильфона.
Возможно, этот маскарад кому-то из тех, кто прочтет эти строки, не понравится, а иной решит, что я психически нездоров, хотя это не совсем так, но за считанные минуты до знакомства с Богом позволю себе немного взбрыкнуть. Кто меня за это накажет?