Одни моются, другие спят, третьи едят. Час за часом, день за днём. Так незаметно, а если прикинуть? И выйдет, что полёвка полжизни моется, дятел три четверти жизни долбит, а летучая мышь живёт только двадцатую часть своей мышиной жизни — остальное время спит!
Заставили меня мыши время считать. А вдруг и я только и делаю, что сплю да долблю. И очень просто!
Каждое скрипучее дерево на свой лад скрипит. Интересно слушать в лесу этот скрип. Раньше, бывало, я все ночёвки свои только под скрипучими деревьями и устраивал. Солнце за лес — начинаешь прислушиваться. Как услышу — скрипит! — тут и рюкзак сбрасываю.
Валежник собираешь — оно скрипит, рогульки для котелка вырубаешь — скрипит, лапник стелешь — всё скрипит, скрипит…
И за треском костра слышен скрип и за бульканьем чая. Сквозь дремоту, всю ночь — скрип да скрип. К утру уже знаешь, почему скрипит.
То растут два дерева тесно, упёрлись друг в друга сучьями, одно другое отталкивает, отпихивает — вот и скрипит.
Бывает, ветер повалит одно другому на плечи — тоже оба скрипят.
Иное на вид живо-здорово, да сердцевина трухлява: чуть ветерок — скрипит. А то снег зимой в дугу скрючит — за всё лето распрямиться не может. Стоит гнутое, голова лохматая в землю уткнута, — тоже скрипит.
Наслушался я по лесам скрипа. Ни рощи нет, ни бора и ни дубравы, где бы дерево не скрипело. И каждое по-особому. И каждое о своём…
Дрозд в развилку берёзы положил первый пучок сухой травы. Положил, расправил клювом и задумался.
Вот он — торжественный миг, когда всё позади и всё впереди. Позади зимовка в чужих южных лесах, тяжёлый далёкий перелёт. Впереди гнездо, птенцы, труды и тревоги.
Развилка берёзы и пучок травы как начало новой жизни.
Что ни день, то выше гнездо и шире. Однажды дроздиха села в него и осталась сидеть. Она вся утонула в гнезде, снаружи торчали нос да хвост.
Но дроздиха видела и слышала всё.
Тянулись по синему небу облака, а по зелёной земле ползли их тени. Прошагал на ногах-ходулях лось. Неуклюже проковылял заяц. Пеночка-весничка, пушистая, как вербный барашек, поёт и поёт про весну.
Берёза баюкает птичий дом. И на страже его — хвост и нос. Торчат как два часовых. Раз торчат, — значит, всё хорошо. Значит, тихо в лесу. Значит, всё впереди!
Среди диких горных садов из яблонь, груш, абрикосов живёт удивительная красная птичка. Жить бы ей без забот в этакой благодати, а она места себе не находит. Нужен ей, видите ли, какой-то неведомый дядя Витя!
Только войдёшь в дикий сад, а красная птичка к тебе с вопросом: «Дядя Витя? Дядя Витя?» Ясным таким звонким разборчивым свистом: «Дядя Витя?»
— Нет, — отвечаю. — Я дядя Коля!
А птичка не отстаёт: «Ты Витю видел? Ты Витю видел?»
— Не видел! — сержусь я. — И видеть его не хочу!
А птичка своё: «Витю видел — куда пошёл?»
И никуда от птичек не деться. Уйдёшь от одной — на пути другая встречает. Тоже спрашивает: «Дядя Витя? Ты Витю видел?»
С утра до вечера по всему дикому саду разыскивают красные птички неуловимого таинственного дядю Витю и никак не могут найти. Всё встречных расспрашивают, а те и сами не знают.
Для песни кукушке нужен звонкий лесок: чтобы голос стал упруг и звучист. Есть в лесу такие уголки: всё там звенит — и птицы и ветер.
Любят кукушки чужие годы считать. Уж и дроздам надоест свистеть, утонут кусты в ночном тумане, а они всё кричат да кричат.
Стоим мы в звонком борке, и над нами кричит кукушка. Сидит она на чёрной сосне, над которой дрожит звезда. Сидит и кланяется зелёной заре: чуть приподнятый хвост, чуть обвислые крылья и набухшее толстое горло. Это умелый крикун. Сосновый борок подхватывает крик, делает его громче и мчит к заре за зубчатую полосу леса. А оттуда — из далека-далека! — отвечает ему другая кукушка. «Ку-ку» да «ку-ку» — и складно, и ладно, и точно в такт.
Наш стро́ит «ку-ку-ку!» — и другой строит. Наш крикнет вдруг «хо!» — и чужой откликнется «хо!» И не собьётся, не перепутает, не опередит. Такое у них согласие, такой ритм, — слушал бы до утра.
Уж много звёзд над чёрной сосной. Затухла заря. Не видно стало, зато слышно-то как! Все другие кукушки умолкли, а наша кричит: уж больно соперник упрям, не одолеть никак!