Никакая настороженность не омрачала дружеских чувств, которые мы питали к СССР; жертвы, принесенные русским народом, доказали, что в его руководстве воплощалась народная воля. Поэтому во всех отношениях легко было стремиться сотрудничать с компартией. Сартр не собирался вступать в ее ряды; прежде всего, он был очень независим, а главное, с марксистами у него обнаружились серьезные идеологические расхождения. Диалектика в том виде, как он понимал ее тогда, уничтожала его как индивида; он верил в феноменологическую интенциональность, немедленно дающую «непосредственное и полное» представление о предмете. Он не хотел отступаться — и никогда не отступался — от концепций, выработанных в философском трактате «Бытие и Ничто». Вопреки марксизму, который проповедовала коммунистическая партия, он стремился спасти человеческое измерение человека. Он надеялся, что коммунисты воплотят в жизнь ценности гуманизма, и с помощью позаимствованных у них средств он попытается вырвать гуманизм у буржуа. В плане политическом Сартр полагал, что сочувствующим надлежит играть вне коммунистической партии роль, которую внутри других партий берет на себя оппозиция: поддерживать ее, не отказываясь при этом от критики.
Такие сладостные сны родились в годы Сопротивления; оно открыло нам историю, но заслонило борьбу классов. Казалось, что вместе с нацизмом была политически уничтожена реакция; со стороны буржуазии в общественной жизни принимала участие лишь одна фракция, примкнувшая к движению Сопротивления, и она соглашалась с хартией НСС. Коммунисты, со своей стороны, поддерживали правительство «национального единства». Вернувшийся из СССР Торез призывал рабочий класс восстанавливать промышленность, работать, набраться терпения, временно отказавшись от всяких требований. Никто не говорил о возвращении назад, и в своем движении вперед реформисты и революционеры шли одними и теми же путями. В такой обстановке все противоречия стирались. Враждебная настроенность Камю по отношению к коммунистам была субъективной чертой, не имевшей особого значения, ибо, борясь за воплощение в жизнь хартии НСС, его газета защищала те же позиции, что и они, а Сартр, симпатизировавший коммунистической партии, одобрял между тем линию «Комба» и даже написал однажды для этой газеты передовую статью. Голлисты, коммунисты, католики, марксисты примирились. Во всех газетах выражалась общая мысль. Мы все хором славили поющий завтрашний день[2].
Столько препятствий было преодолено, что ни одно не казалось уже неодолимым. И от других, и от себя самих мы ожидали всего.
Наше окружение разделяло эту эйфорию. К нам присоединялись молодые. Быть двадцатилетним или двадцатипятилетним в сентябре 1944 года казалось огромной удачей: все дороги были открыты. Подающие надежды журналисты, писатели, кинорежиссеры спорили, строили планы, со страстью решали что-то, словно их будущее зависело только от них. Их веселость укрепляла мою. Рядом с ними я обретала молодость, не теряя при этом ни крупицы зрелости, доставшейся столь дорого, что я готова была принять ее за мудрость. Так, поддавшись мимолетной иллюзии, я воссоединяла противоречивые привилегии молодости и старости; мне казалось, что я много знаю и почти все могу.
Вскоре вернулись изгнанники. Бьянка вместе со своими родителями и мужем целый год пряталась в Веркоре, она вышла замуж за одного товарища по учебе. Раймон Арон уехал в 1940 году в Лондон, где вместе с Андре Лабартом руководил журналом «Франс либр», который недолюбливали голлисты; и хотя Арон вовсе не склонен был к излияниям чувств, когда однажды утром он появился в кафе «Флора», мы крепко обнялись. Гораздо позже в Англию приехал Аль-бер Палль; сброшенный на парашюте во Францию, он сражался в маки. Я с волнением встречала прежних знакомых; появились и новые. Камю познакомил нас с отцом Брюк-берже, священником ФФИ (Французские внутренние силы движения Сопротивления), который приехал с Брессоном снимать «Ангелов греха» и изображал из себя бонвивана; усевшись в белой рясе в «Рюмри», он курил трубку, пил пунш, сыпал крепкими словечками. Арон взял нас на обед к Корнильону-Молинье, который был приговорен к смерти правительством Виши; у него конфисковали мебель, и он обитал на авеню Габриель в пустой роскошной квартире; чарующе предупредительный, он не скупился на рассказы о лондонских французах. Однажды вечером на террасе «Рюмри» Ромен Гари тоже рассказывал нам разные истории. На коктейле, устроенном газетой «Леттр франсез», я увидела Эльзу Триоле и Арагона. Писатель-коммунист, с которым мы охотнее всего встречались, был Понж; он говорил, как писал, мелкими штрихами, с большим лукавством и некоторой долей снисходительности. В Версале во время празднества, устроенного при поддержке издательства «Минюи», где играли пьесу Лафонтена, я беседовала с Лизой Деарм. Я уже не помню, чьи руки пожимала, с кем обменивалась улыбками, только знаю, что такое кипение мне нравилось.