Достоевский о «бесах» буржуазно-мещанского практицизма
Осуждая революционный рационализм и абстрактный гуманизм как «мёртвые истины», Достоевский на примере Лужина из «Преступления и наказания» показывает нам истинное лицо буржуазного утилитаризма.
Лужин – носитель обыкновенного, мещанского, эгоистического мировоззрения. Чтобы на свете или в государстве было больше счастливых людей, нужно поднять общий уровень зажиточности, а так как основой хозяйственного прогресса является личная выгода, каждый должен о ней заботиться и обогащаться, не беспокоясь о любви к людям и тому подобных романтических мечтаниях, не давая им отвлекать себя от цели. Единственным ограничением для ищущего своей выгоды эгоиста является разумное чувство меры. Эта мещанская, банальная идеология отличается от воззрения Раскольникова и компании своею мелкостью, но она им все-таки как-то сродни, так что её даже можно воспринимать как своего рода пародию: это как бы обоснование права на существование той самой «вши», которую Раскольников так презирает, и при том «вши», стремящейся занять, так сказать, командное положение и посягающей таким образом на права «настоящих людей».
Простота, доступность и привлекательность, а, следовательно, и опасность таких идей была для Достоевского слишком очевидна. Поэтому в «Дневниках писателя» он предупреждал, что полное и скорое утоление потребностей понижает духовную высоту человека, незаметно приковывает его ещё сильнее к узкой сфере самоцельного умножения чисто внешних форм жизни, обостряющих многосторонность насладительных ощущений и связанных с ними «бессмысленных и глупых желаний, привычек и нелепейших выдумок». Всё это, в свою очередь, способствует в виде обратного эффекта развитию «имущественной похоти», к нескончаемому наращиванию самих сугубо материальных потребностей, беспрестанно насыщаемых обновляемыми вещами, что делает человека пленником собственных ощущений. По мнению писателя, люди, находясь в плену такого цикла, невольно соглашаются жить как животные, то есть, чтобы «есть, пить, спать, утраивать гнёзда и выводить детей. О, жрать, да спать, да гадить, да сидеть на мягком – ещё слишком долго будет привлекать человека на земле…».
В представлении Достоевского подобные идеалы далеко не безобидны для нравственного состояния личности и направления исторического развития, поскольку укрепляют в человеке «ожирелый эгоизм», делают его неспособным к жертвенной любви, потворствуют формированию разъединяющего людей гедонистического жизнепонимания. И тогда «чувство изящного обращается в жажду капризных излишеств и ненормальностей. Страшно развивается сладострастие. Сладострастие родит жестокость и трусость… жестокость же родит усиленную, слишком трусливую заботу о самообеспечении. Эта трусливая забота о самообеспечении всегда, в долгий мир, под конец обращается в какой-то панический страх за себя, сообщается всем слоям общества, родит страшную жажду накопления и приобретения денег. Теряется вера в солидарность людей, в братство их, в помощь общества, провозглашается громко тезис: „Всякий за себя и для себя“… Все уединяются и обособляются. Эгоизм умерщвляет великодушие».
Достоевский о «бесах» либерального сентиментализма
Федор Михайлович Достоевский, как любой позитивный мыслитель, не только обсуждает «бесов» рационализма и мещанского практицизма, но и стремится разобраться в причинах данной болезни, поразившей умы и души людей. В связи с этим, в его романе «Бесы» показаны духовные предтечи этих заблуждений – представители предшествующего поколения. Прежде всего, это Верховенский – старший и отчасти Кармазинов. Нет, они не хотели этого и даже ужаснулись, когда увидели практическую реализацию своих возвышенных идей, но они объективно подготовили бесовщину. И не только даже конкретными идеями, сознательным воспитанием, просвещением в определенном – либерально-атеистическом духе. Здесь можно было бы понять пафос Степана Трофимовича, который восклицает: «Вы представить не можете, какая грусть и злость охватывает всю душу, когда великую идею, вами давно уже и свято чтимую, подхватят неумелые и вытащат к таким же дуракам, как и сами, на улицу, и вы вдруг встречаете её уже на толкучем, неузнаваемую, в грязи, поставленную нелепо, углом, без пропорции, без гармонии, игрушкой у глупых ребят. Нет! В наше время было не так, и мы не к тому стремились». Но вопрос именно в том и состоит – а могло ли быть иначе? Ибо воспитывали последующее поколение не столько мысли и идеи как таковые, сколько вся система эмоционально-ценностных мироориентаций, воплощенная в определённом типе поведения либералов 40-х-50-х годов. Важнейшим же в этом типе было, если говорить коротко, невероятное расхождение слова и дела, причем ощутимо в пользу слова. Было много красивых фраз и каламбуров (эта черта останется у Степана Трофимовича почти до конца), как следствие – было чрезвычайно преувеличенное представление о собственной значимости, а дела, как выясняется, и не было. Не было даже намёка на дело. Преобладающей эмоционально-ценностной ориентацией, своего рода доминантой личности становилась сентиментальность, с её неотъемлемым свойством – рассматривать весь мир сквозь самого себя и видеть и любить, в сущности, не мир, а только лишь собственную личность. А в отношении всего остального мира рядом с сентиментальностью как-то незаметно, но, тем не менее, неизбежно, начинает прорастать цинизм. Стоит ли удивляться результатам, явившимся уже в следующем поколении?