Так мы путешествовали по уменьшенной, скученной Сицилии, которая снаружи состояла из кустов мушмулы, черепицы и шума реки, а в домах — из духов среди темноты и холода; а мать была странным существом, живым, как я, и на свету рядом со мной, и с невидимками во тьме, где она не терялась, не то что я всякий раз и при входе, и при выходе.
Каждый раз она говорила за дверью противоположное тому, что говорила раньше. То она утверждала, что когда заболеет мужчина, пиши пропало; то говорила, что когда заболеет женщина, пиши пропало. Кроме того, она говорила: — У одного немножко чахотка, у другого — немножко малярия. — И то добавляла, что лучше уж немножко малярия, чем чахотка, то говорила, что лучше уж немножко чахотка, чем малярия. — С малярией не приходится ехать в Энну за лекарствами.
Она рассказывала, что это разорение — ехать в Энну, в диспансер за лекарствами от чахотки: поездка долгая, стоит тридцать две лиры, да еще рискуешь угодить в больницу. В первый раз люди еще едут в Энну, рассказывала она, а потом не хотят. Не могут.
— А от малярии лекарства раздает коммуна, — говорила она. Но в следующий же раз заявляла: — С чахоткой поезжай только в Энну — и получишь все лекарства, какие хочешь. — И рассказывала, что это беда — зависеть от коммуны в смысле лекарств против малярии. Коммуна бедная, лекарств мало, больше одной коробочки не дают. А с одной коробочки разве вылечишься?
— А чахоточным лекарства выдает диспансер в Энне, — говорила она. — Он большой, богатый, его содержит правительство.
И каждый раз говорила противоположное тому, что утверждала раньше.
Над самым грохотом потока мы вошли в дом, где был свет. Дом был не выкопан в скале, а сложен из камня посреди садика, на обочине дороги. Из окна в задней стене падало немного света.
— Добрый вечер, со мною сегодня сын, — сказала мать, входя.
Она не стала незримой, и я увидел людей, увидел в них всех тех, кого раньше не мог разглядеть. В постели я увидел больного, с закрытыми глазами, с лицом, потемневшим от щетины, и еще пять или шесть женщин, вроде монахинь, которые сидели в ногах кровати вокруг ведра на полу.
Как обычно, мать прежде всего заговорила обо мне.
— Со мной сегодня сын, — сказала она.
И я увидел, как она это сказала, увидел, как на меня посмотрели при этих словах все остальные.
— Какой у вас большой сын, — сказала одна из женщин.
— У меня они все большие, а этот самый большой, — так сказала ей мать. И женщина спросила: — А откуда он к вам приехал?
Они говорили обо мне, моя мать и эти женщины, а я увидел, что ведро полно черных улиток и что они в очередь брали по улитке и высасывали. Женщины были молодые и пожилые, одетые в темное, а высосав улитку, они бросали домик обратно в ведро.
— Приятного аппетита! — сказала мать. И тут же стала говорить об ампулах, об иголке, об эфире, открыла сумку, перевернула больного и сделала укол.
Я увидел, что больной остался лежать ничком.
— Ну как? — спросила у него мать.
Ответа не было. Мать снова спросила: — Ну как?
Ответила ей пожилая женщина: — Это все зря. Он не говорит. — Не говорит? — воскликнула мать. — Не говорит, — ответила другая женщина.
Пять женщин сосали улиток, сидя в ногах кровати, и самая старшая сказала: — Гаэтано, говори! У нас Кончецьоне.
Больной медленно перелег на бок, но не заговорил. И самая старшая из женщин обернулась к матери: — Видели? Он не желает говорить.
Мать наклонилась над больным и — я видел это — положила ему руку на плечо.
— Что за штуки, Гаэтано? — сказала она. — Вы не желаете говорить?
Больной медленно перевернулся с боку на спину и показал лицо, но отвечать снова не стал. Даже глаз так и не открыл.
— Это все зря, — сказала старшая из женщин, — он не хочет говорить. Со вчерашнего утра не разговаривает…
Мать спросила: — Он ел?
Женщины показали на ведро, а старшая ответила: — Да, поел.
И тут больной внезапно заговорил. Крепко выругался.
Я посмотрел на него и увидел, что он раскрыл глаза. Взгляд их был уставлен на меня — больной меня изучал, а я изучал его, глядя ему в глаза, и на мгновение было так, будто мы остались наедине, человек с человеком, и никакие обстоятельства — даже болезнь — ничего не значили. Я не рассмотрел цвета этих глаз, увидел только, что они и есть род человеческий.