Своим видом он напоминал птицу. Но умом, решил Гамб-рил после первой или второй встречи, он походил на гусеницу: он пожирает все, что находится перед ним. Задень его ум поглощал такое количество пищи, которое в сто раз превышало его собственный вес. Мысли и познания других людей служили ему пищей. Он пожирал их, и они немедленно становились частью его самого. Все, что принадлежало другим, он присваивал себе, не задумываясь, не испытывая угрызений совести и так естественно, точно все это давно принадлежало ему. И он поглощал идеи с такой быстротой, так молниеносно заявлял всему свету о своих правах на них, что порой вводил в заблуждение самих творцов этих идей: они начинали верить, что он и вправду предвосхитил их мысль, что он уже много лет знал то, о чем они только что ему сообщили, потому что он повторял их слова с небрежным видом и с абсолютной убежденностью человека знающего — знающего инстинктивно или, если угодно, унаследовавшего это знание.
Когда они в первый раз завтракали вместе, он попросил Гам-брила рассказать ему все о современной живописи. Гамбрил прочел ему краткую лекцию; не успели подать сладкое, как мистер Болдеро уже говорил совершенно свободно о Пикассо и Дерене. Из его слов можно было заключить, что у него в гостиной имеется первоклассная коллекция их работ. Однако, будучи глуховатым, он путал имена, и все тактичнейшие поправки Гамбрила пропадали впустую. Невозможно было заставить его произносить имя знаменитого испанца не «Бакоссо», а как-либо иначе. Бакоссо — ну еще бы, он знал все о Бакоссо еще тогда, когда ходил пешком под стол! Бакоссо успел превратиться в одного из старых мастеров.
Мистер Болдеро обращался с официантами так строго и так хорошо знал, каковы должны быть порядки в хорошем ресторане, что Гамбрилу стало ясно, что он на днях обедал с каким-нибудь придирчивым гурманом старой школы. А когда официант сделал попытку подать к бренди маленькие рюмки, мистер Болдеро преисполнился страстного негодования и вызвал метрдотеля.
— Вы хотите сказать, — кричал он в неистовом порыве законного гнева, — что вы не знаете, как полагается пить бренди?
Вероятно, подумал Гамбрил, сам мистер Болдеро не далее как на прошлой неделе научился попивать коньяк из гаргантюан-ских кубков.
Разумеется, не были забыты и Патентованные Штаны. Стоило мистеру Болдеро один раз услышать о Штанах, как он уже говорил о них с полным знанием дела. Они принадлежали ему, по крайней мере мысленно. И лишь великодушие мистера Болдеро мешало ему окончательно присвоить их себе.
— Если бы не старая дружба и уважение, которое я питаю к вашему отцу, мистер Гамбрил, — сказал он, весело подмигивая над бренди, — я попросту захватил бы себе ваши Штаны. Со всеми потрохами. Попросту присвоил бы их.
— Да, но мой патент, — сказал Гамбрил. — Во всяком случае, заявка уже сделана. Агенты работают.
Мистер Болдеро разразился смехом.
— Вы, может быть, воображаете, что это помешает мне, если я захочу быть бесчестным? Я беру вашу идею и организую производство. Вы подаете в суд. Я призываю на помощь всех ученейших юристов. Вы обнаруживаете, что ввязались в судебный процесс, который может обойтись вам в несколько тысяч. Откуда вы их возьмете? Вы вынуждены пойти на соглашение вне стен суда, мистер Гамбрил. Вот к чему это вас приведет. И, надо вам сказать, соглашение это будет для вас очень и очень невыгодным. — Мистер Болдеро жизнерадостно засмеялся при мысли о невыгодности соглашения. — Но не огорчайтесь, — сказал он. — Я так не поступлю, будьте покойны.
В этом Гамбрил был далеко не уверен. Он попытался со всем возможным тактом выяснить, какие условия намерен предложить мистер Болдеро. Но тот выражался крайне туманно.
Во второй раз они встретились у Гамбрила. Модернистские рисунки по стенам напомнили мистеру Болдеро, что он стал теперь знатоком живописи. Он рассказал Гамбрилу все о живописи — словами самого Гамбрила. Правда, время от времени мистер Болдеро делал какой-нибудь легкий промах. Например, Ба-коссо по-прежнему оставался Бакоссо. Но в целом исполнение было на высоте. На Гамбрила, однако, оно произвело самое тягостное впечатление. Потому что в мистере Болдеро он узнавал злейшую карикатуру на самого себя. Он ведь тоже ассимилятор, более разборчивый, без сомнения, более тактичный, обладающий большей способностью превращать ассимилированное чужое в нечто новое, в нечто подлинно свое; но все-таки — гусеница, бесспорная гусеница. Он стал присматриваться к мистеру Болдеро, внимательно и с отвращением, как смотрят на какое-нибудь отталкивающее memento mori.