— А при чем здесь любовь? — равнодушно спросил Яков.
Работал он отлично, мне, как профессионалу, это было ясно; и тетку Маню он раскусил сразу же, ловко играл на мнимом равнодушии к некоторым нужным моментам ее рассказов.
Тетка Маня решила его поучить:
— Знал бы ты, милый, что она за любовь бывает. Вот у меня в прошлом годе петух был. И тот влюбился, и за любовь погиб. Это у курей-то!
Вот тут мы оплошали: нам не удалось вовремя перебить ее и пришлось выслушать романтическую историю влюбленного петуха.
— Ну, петух и петух, ничего за ним не замечала. И дела его вроде должны быть петушиные. Так нет! Куры все ходят беленькие, пухлые, теплые да чистые, а он на них и не глядит, будто и не куры вовсе. Только за одной ухаживает, только все одну и топчет. А сама-то — рябенькая да худая. Ты, погоди, дослушай, а потом уж рукой маши. Ну чтоб порядок соблюсти, я возьми, да и заруби пеструшку. И что же ты понимаешь! А вот что. Утром иду я в курятник, а у самой на душе тяжело — петух-то всю ночь орал, а теперь тишина, будто у них, у курей, покойник. Погоди, я говорю: сейчас самое главное пойдет. Куры все присмирели, в кучку сбились, а он висит на жердочке, нечистая сила, головой вниз, лапками держится. Это он так по-своему, по-куриному, значится, повесился. От любви, выходит. Ну что скажешь? Это у курей-то, а? — Обтерла ладонью губы и, довольная, откинулась на спинку стула. — Так что записывай. Сашка виноват, баламут этот, — твердо закончила тетка Маня.
— Они не ссорились? — спросил Яков.
— С покойником-то? — прищурилась тетка Маня. — Если сказать, так они лютые враги были. Самохин-то все за Олей приударял. Сашка что? Малек против него. У них с Олей все судырь да судырь, а Самохин — тот по-простому, напрямки. То щипнет, то гдей-то прижмет в уголке собственноручными глазами видела. Сашка раз его упредил, другой. Тому только смешки — учись, мол, говорит, обхождению. Вот Сашка и скажи ему как-то: "Иди, мол, на галдарею, тама работа тебе". Тот пошел, а Сашка вслед. Чего они там работали, не скажу, не знаю. Только Самохин напрямки в милицию побег — мордой побитой жалиться…
Яков кивнул мне: попомни, надо проверить.
— …Вона как. Сашка это все утворил, беспременно он. Неласковый он, задиристый…
— Ну, хорошо, — прервал ее наконец Яков. — Когда вы ушли вчера из музея?
— А как убралась, так и ушла.
— Точнее не припомните?
— В семь часов. Может, немного в восьмом.
— Кто после вас оставался в музее?
Глазки ее вдруг забегали испуганными мышатами. Мы переглянулись. У меня вообще к этому времени создалось впечатление, что трещит она не зря: будто сорока предупреждает кого-то об опасности и старается ее отвести.
— Никто. Я последняя была.
Когда тетка Маня, надежно упрятав жиденькие косички в свои сорок четыре платка, ушла, оглядываясь, мы одновременно облегченно вздохнули.
— Да, слов нет, — проворчал Яков. — Все сходится на твоем молодом друге.
— Слишком уж сходится, — осторожно возразил я.
— Факты, факты-то какие: записка под трупом, написанная его рукой, я уж не говорю о ее содержании, вражда, серьезная вражда с Самохиным, туманные угрозы. Опять же эти обломки шпаги: ты сам говорил, что у Саши дома целая мастерская. Там он вполне мог сделать из обломка клинка нож для личных нужд. Все, все сходится.
— За исключением одной немаловажной детали.
— Какой же? — поинтересовался Яков.
— Психологической. В литературе это называется разностильной лексикой. Мне почему-то кажется, что убийство Самохина, с одной стороны, и телефонный звонок и перчатка — с другой — это не связанные между собой линии, случайно пересекшиеся в одной точке. Вся эта "пирушка с привидениями" находится в элементарном противоречии с таким реально жестоким исходом.
— Ерунда, — отмахнулся Яков. — Это не для нашей работы.
— Не могу с тобой согласиться, — сказал я. — Никак.
— А это мне и не надо, — холодно ответил Яков. — Твое мнение мне неинтересно. Может быть, я и сам не очень уверен в виновности Саши, но проверить должен — профессия обязывает.
— Тебе бы сменить профессию, — мечтательно вздохнул я, чувствуя, как мы близки к ссоре.