— Нет, — говорю, — Ваня, не спит совесть!
— А не жалко тебе меня?
— Жалко, сынок, сердце тоскует смертно…
— А коли жалко — пусти меня… Не нажился я на белом свете!
Упал посередь дороги и в землю мне поклонился до трех раз. Я и говорю на это:
— Дойдем до яров, сынок, ты беги, а я для видимости вслед тебе стрельну раза два…»
Иному писателю и этого хватило бы, чтобы запечатлеть страшную правду Гражданской войны. Шолохову такой правды показалось мало — и перо выводит смерть сыну от отца, но не трафаретно — то, мол, Гражданская война с ее зверствами от белых:
«Прими ты, Ванюша, за меня мученический венец. У тебя — жена с дитем, а у меня их семеро по лавкам. Ежели б пустил тебя — меня б убили казаки, дети по миру пошли бы христарадничать…»
Какой же душевный опыт надо было иметь девятнадцатилетнему писателю, чтобы так отобразить междоусобную трагедию, которая и Шекспиру едва ли оказалась бы по силам!
Через год появился рассказ «Лазоревая степь». И вновь непостижимое — где почерпнул он для своей сюжетной палитры такие краски, чтобы описать смятение чувств коммунара, оставшегося безногим после Гражданской войны: «Гляжу, полозит мой Аникей по пахоте. Думаю, что он будет делать? И вижу: оглянулся Аникей кругом, видит, людей вблизи нету, так припал к земле, глыбу, лемехами отвернутую, обнял, к себе жмет, руками гладит, целует… Двадцать пятый год ему, а землю сроду не придется пахать… Вот он и тоскует…»
Еще один рассказ: «Ветер». И снова про изуродованную жертву Гражданской войны. Сюжет таков: инвалид-обрубок насилует свою сестру. Рассказ настолько страшен, что Шолохов его никогда более не печатал. Он был найден в старой газетной подшивке только в 1986-м.
Необычен писатель. Потому получал не только похвалы от проницательных читателей, но и тумаки от критиков пролеткультовского, а чуть позже рапповского направления: «мелкобуржуазный гуманист!», «натурализм!», «схематизм!», «биологизм!»…
Свидетель тому Дмитрий Фурманов, авторитетный деятель новой литературы. Прославлен литературным итогом своего комиссарства у истинно народного полководца Чапаева — романом «Чапаев». Он записал в своем дневнике: «Слабый рассказ Минаева был принят из целей тактических… Хороший рассказ Шолохова из гражданской был отвергнут („Нам этот материал надоел“)».
Шолохов заинтересовывал читателей не только острыми сюжетами, но и художественным разнообразием приемов, хотя не всегда доставало тщательной огранки. Вот в рассказе «Двухмужняя» можно прочесть: «Сады обневестились, зацвели цветом молочно-розовым, пьяным…» Вот после такой пастельной краски он взял для одной из картин в рассказе «Жеребенок» совсем иную: «Среди белого дня возле навозной кучи, густо облепленной изумрудными мухами, головой вперед, с вытянутыми передними ножками выбрался он из мамашиной утробы и прямо над собой увидел нежный, сизый, тающий комочек шрапнельного взрыва… Ужас был первым чувством…»
А сколько в рассказах того, что разовьется в будущих романах. В «Кривой стежке» — прямая дорожка к будущей Аксинье и Григорию: «На водопое, разнуздывая коня, улыбнулся, вспоминая встречу… Стояли перед глазами Нюркины руки, уверенно и мягко обнимающие цветастое коромысло и зеленые ведра, качающиеся в такт шагам». В «Обиде» — зачатки некоторых сцен из «Поднятой целины»: «Перед Покровом Степан, падая от истощения, пригнал быков на свой участок, запряг их в плуг, в муке скаля зубы, кусая синюю кайму зачерствелых губ, молча взялся за чапиги».
К осени жене надо было возвращаться домой, к матери мужа, в Каргинскую. Не прожить вдвоем в столице на шолоховские заработки.
Любимой нет рядом: она осталась в сердце и в письмах, которые позволяют узнать, как ему жилось тогда: «Настроение у меня, моя родная Марусенок, все то же. Думал, город встряхнет, а оказывается, иначе. В Каргине я чувствовал себя бодрее…
Встосковался по тебе. До того взяло за печенки, хоть беги…
Скучаю по тебе, роднушок, страшно. И эта скука усугубляется тем, что знаю, что ты еще больше скучаешь там, в Каргине…»
Далее о своем житье-бытье: «Я знаю, что тебя особенно интересует, как и где я помещаюсь, что ем, где сплю…