Мне одна женщина рассказывала, что в войну она в бомбоубежище с тремя маленькими ребятишками — им было год, два и пять лет — не ходила. «За ночь несколько раз бомбят, надо поднимать детей, пока поднимешь, дойдешь — уже отбомбили, возвращаемся назад, и через час все сначала», — рассказывала она мне. И когда объявляли воздушную тревогу, мать не будила детей, а складывала их, сонных, на одну кровать поперек, сама ложилась рядом вдоль, чтоб если убьют, то всех сразу. Так вот шел «научно-технический прогресс», как ты выразилась, Валечка. Среди этих детишек могла быть твоя мама. Спроси у своей бабушки, что делала она тогда, спроси, что это значит — горе. Мы, взрослые, виноваты перед детьми — мы не объясняем им, что это такое, бережем их, подсовываем им самый сладкий житейский кусок счастливого-пресчастливого детства. Даже в мелкие бытовые неприятности не посвящаем их, как-то выкручиваемся от получки до получки, что-то такое перелицовываем и при этом стараемся, чтобы дите-то было, как говорится, не хуже, чем у других. Вот они, бедные, и вырастают с оскоминой от этих сладостей, неумелые, не ведающие зла, а значит, и добра тоже, зависящие от нас, как не умеющий ходить младенец от помочей. А время, история не кончаются на бабушках, они продолжаются и сейчас, и мы — история, и эти подросточки — тоже история, вовсе они не только начинают жить, они давно живут и дышат общим с нами историческим воздухом. Детям кажется, что Великая Отечественная война была чуть ли не тогда же, когда и Куликовская битва, но вообще-то отношение к жизни, в том числе к таким мелочам, как одежда, складывалось у наших мам и бабушек под влиянием этой войны. «Все было так просто, — рассказывала мне одна знакомая, — ничто не имело значения, кроме жизни». А моя мама, бабушка моих детей, работала на строительстве инженером. У нее размер обуви 35, а сапог меньше 42-го размера не было, поэтому она ходила вместе с рабочим. Мама делала шаг, а потом вытаскивала ногу из сапога, а рабочий вытаскивал из грязи сапог и переставлял его. Тогда она ставила в него ногу, и процедура повторялась со следующим сапогом, а руки у нее были заняты геодезическими инструментами, потому что она не прогуливалась, а работала. И думала она не о том, красиво ли она одета, а как лучше сделать свое дело — от всей тяжкой страды Родины на ее плечи легла эта часть, далеко не самая тяжелая.
Отсвет этого равнодушия к тряпкам лег и на наше детство. Я и в институте ходила в байковом платье и, честное слово, не чувствовала себя несчастной, и никому не приходило в голову жалеть меня. Конечно, «научно-технический прогресс» одаривает нас своими достижениями в виде вареных штанов и футболок с надписями «Ай лав». И все-таки эти тряпки остаются тряпками, а не становятся важнее жизни, важнее совести, важнее мамы.
«Помогите, — пишет девочка в газету, — мама плохо одевает меня!» Как же помочь тебе, милая? Скинуться всей редакцией по рублю тебе на платье? И ты возьмешь эти незаработанные деньги? Неужели возьмешь? Не хочется думать так. Или напечатать в газете крупно фамилию твоей мамы — ай-я-яй, товарищ мама, как стыдно! И мама побледнеет, заплачет, и побежит, и купит тебе платье. И ты наденешь его? И будешь гордиться собой: вот как я борюсь за светлое будущее? Не могу поверить, потому что всегда надеюсь на лучшее в человеке. Не только спокойное отношение к одежде досталось нам от недавних лет, но и вот это нежелание понять товарища ли, маму, нетерпение поскорее победить «противника», поскорее — и любой ценой, хоть через газету. Я могу понять, что хочется надеть что-нибудь новенькое, мне и самой иногда этого хочется, но нормальному человеку не все равно, откуда эта обновка, получил он ее в подарок или вырвал из глотки у кого-то. Между прочим, моя мама меня и сейчас не понимает. Я говорю: «Ну все, это платье больше носить нельзя, облезло и вышло из моды», А она: «Ты что, прекрасное платье, и совсем целое». Так разве это плохое человеческое качество, что она Карамзина купит, а на платье ей жалко денег? Понятия красоты и уродства — относительные, как и понятия богатства и бедности.