Освободившись от груза, он расправил плечи, вздохнул и потер занемевшие руки.
Он снова был нашпигован различными устройствами, как в прошлую ночь.
На поляне было светло. Освобожденный от нервного напряжения той борьбы, которой являлись два моих последних разговора с ним, я мог теперь внимательнее рассмотреть его лицо. Что-то знакомое чудилось в этих чертах, что-то отзывающее в далекое прошлое — ко времени моего детства или юности.
Левый ботинок Бледного был испачкан следами зубного порошка. Эта небрежность сразу нарисовала мне картину его заброшенного быта. Вот он встает утром где-нибудь в серой комнате консульского здания, — один, одинокий человек, до которого никому нет дела, — вот, выпрямившись и думая о другом, чистит зубы возле умывальника. Капельки разведенного порошка падают ему на брюки и ботинки, и нет никого, кто указал бы ему на это…
Мне его даже жалко стало, но я одернул себя: это враг! Жестокий убийца и предатель.
Бледный подозрительно осмотрелся, затем стал прислушиваться. Так длилось целую минуту, и я замер, стараясь даже не дышать.
Потом он успокоился, лицо его сделалось отчужденным. Бормоча что-то про себя, он вынул из кармана пальто моток тонкого провода и принялся разматывать его.
Я дал ему время, чтобы самоуглубиться, — это тоже входило в мой план — поднялся и резко крикнул:
— Эй!
Я даже не ожидал, что эффект будет такой сильный.
Бледный зайцем скакнул в сторону, слепо ударился о ствол дуба и замер. Кровь отхлынула от лица, он смертельно побледнел. Затем кровь прилила, и он пунцово покраснел.
На секунду мне показалось, что я достиг своего гораздо более зверским способом, чем сам хотел.
Потом ему сделалось лучше. Но только чуть-чуть. Он вздохнул полной грудью и выдул воздух через рот. Положил руку на сердце, прислушиваясь к нему, и посмотрел на меня.
— Это вы?
— Да, — сказал я, выходя на поляну. — Добрый день.
Бледный вяло махнул рукой, как бы отметая это, пошатываясь сделал несколько шагов к индукционной катушке и сел на нее.
— Как вы меня окликнули, — сказал он потерянным голосом. — Если меня еще хоть один раз так окликнут, я не выдержу. Он опять прислушался к сердцу. — Плохо… Очень плохо. — Потом поднял глаза. — Зачем вы здесь?
— Я хотел поговорить с вами. Разговор будет чисто идеологический, естественно. Следует выяснить ряд вопросов. — Я прошелся по поляне и стал перед ним. — Во-первых, верите ли вы кому-нибудь?
Он вяло пожал плечами.
— Нет… Но какое это имеет значение?
— А себе?
— Себе тоже нет, конечно. — Он задумался. — О, господи, как это было ужасно!.. — Потом повторил: — О, господи!
— Тогда зачем все это? — подбородком я показал на катушку и размотанный провод, кольцами брошенный на траве. — Вы же понимаете, что без какого-то философского обоснования ваши старания не имеют смысла. Другое дело, если б у вас было общественное положение или необыкновенный комфорт, которые надо было бы защищать. Что-нибудь материальное, одним словом. Но ведь этого тоже нет. Чем же вы руководствуетесь?
— Чем? Страхом.
— Страхом?
— Да. Вы считаете, что этого мало?
— Не мало. Но ведь то, что вы делаете, не избавляет вас от страха. Нет же! Напротив, чем ближе вы к цели, тем страшнее вам делается. Вы сами это знаете. Иначе было бы, если б вы были в чем-нибудь убеждены. Даже в чем-нибудь отрицательном. Например, в том, что усилия человека ни к чему не ведут. Что деяния людей — научные открытия, организаторская деятельность, создание произведений искусства, подвиги любви и самоотвержения, — что все это не может побороть извечное зло эгоизма и инстинкта самосохранения. Хотя, строго говоря, такое мнение нельзя было бы даже считать убеждением, а лишь спекуляцией, бесплотной по существу, поскольку для того, чтобы вообще наличествовать, она должна опираться на то, что сама отрицает.
Я сделал передышку, набрал воздуха и продолжал:
— Обращаю ваше внимание на то, что мысль о бесцельности прогресса, лелеемая столь многими современными философами, как будто бы находит подтверждение в событиях последнего тридцатилетия. В самом деле: сорок веков развития культуры, и вдруг все это упирается в яму Освенцима…