Затем меня ударило — обыск! Они вошли ко мне в комнату и шарили там.
Я повернулся и кинулся к себе. Первая мысль, которая меня пронзила, была — картины. Вдруг хозяйка взяла какую-нибудь из моих картин. «Мадонну Кастельфранко», например. Я успел подумать об этом еще на лестнице. И тут сразу одернул себя это было молниеносно. Какая ерунда. Я становлюсь чуть ли не шизофреником. Она же не могла взять картину. Она никак не могла взять картину. Но затем я тотчас вспомнил о тайнике. О тайнике, где спрятан аппарат, которым я делаю пятна.
Я вбежал в комнату, бросился в угол, отодвинул кровать и пошарил рукой по стене. Нет!.. Все в порядке. Сюда они не добрались.
Руки у меня дрожали. Я вынужден был сесть на постель и отереть пот, выступивший на лбу. Ноги ослабели, и по ним пошло точечками, как бывает, когда не куришь несколько дней, а потом первый раз затянешься. Сердце…
Я глубоко вздохнул несколько раз. В комнате потемнело, потом опять стало светло.
И тогда случившееся начало уже правильным порядком по частям входить в меня.
Ключ от холодильника! Она искала ключ от холодильника… Но какой же может быть ключ, если у меня уже неделю нет продуктов, и я не пользуюсь холодильником? Да и кроме того, я ни разу в жизни не запирал холодильник — мне это и в голову не приходило. Я никогда не брал ключ в руки.
Я дернулся было встать и сказать хозяйке об этом, но тотчас расслабился и опустился на кровать.
Зачем?
Какой смысл?
Дело совершенно не в этом. Просто она хотела вызвать меня на скандал.
Но родина? Зачем она заговорила о родине и о муже, убитом в России?…
Я спрашивал себя, и физиономия Дурнбахера вдруг явилась передо мной. Ага, вот в чем дело! Он! Он передал хозяйке наш утренний разговор, сообщил, что я без уважения отозвался о военной службе. И хозяйка оскорбилась за своего супруга, который почти всю войну сидел комендантом в маленьком украинском городке и слал ей посылки с салом. «Он отдал свою жизнь за родину». Ложь! Он отдал жизнь за ворованное сало.
«Я не одна вошла к вам в комнату, а с господином Дурнбахером»… О, лицемерие мерзавцев! Они не могут просто сделать подлость. Им нужно еще подвести под нее некий принцип, вырвать для себя хоть маленький моральный выигрыш. Я не одна вошла к вам в комнату, я, видите ли, порядочная женщина. Это инстинктивная уловка прохвостов, которые вместо одного предмета разговора подсовывают другой. Уже начинает дискутироваться вопрос не о том, честно ли врываться в комнату человека во время его отсутствия, а о том, входить одной или с кем-нибудь. Все становится с ног на голову, уже теряешься, слова лишаются смысла…
«Хотела бы я знать, чем вы занимаетесь в моей комнате». Она хотела бы знать. Как будто она не знает, если на то пошло. Вспомнить только, какой льстиво-угодливой она была в те времена, когда Крейцер еще ходил ко мне и, стоя на кухне у притолоки, объяснял ей, какой я великий математик. Как трудно было тогда избегать ее навязчивых услуг…
И Дурнбахер! Мужественный воин, который не удержался, чтобы не насплетничать о нашем разговоре и не отказал себе в удовольствии порыться в чужой постели. Впрочем, он, наверное, и не пытался удерживаться. Он тоже подвел под это принцип. Он «выполнял свой долг». К нему не подкопаешься. Наука подлости уже так глубоко изучена подлецами, что они просто неуязвимы. Попробуй подойти к нему, он негодующе поднимет брови. У него найдутся такие слова, которые сразу поставят тебя в тупик.
Был такой миг во время этих горьких мыслей, когда я вскочил с решимостью пойти и дать пощечину Дурнбахеру, а хозяйке сказать, что выезжаю из комнаты.
Но я сразу сел.
Глупости.
Не мог я позволить себе этого. Я знал, что я бессилен. Мне нельзя съезжать, потому что только здесь я и могу кончить свои работы, завершить дело моей жизни. Только теперь и здесь. Я нервен, я слаб. Я привык к этой комнате за пятнадцать лет. У меня выработались механические стереотипы поведения. Установилась привычка приниматься за работу именно в этой комнате. Обстановка сосредоточивает. Я поглядываю на окна Хагенштрема напротив, бросаю взгляд на трещинки в потолке, рассматриваю узоры на обоях, и готово. Мозг включается и начинает работать. Это — как музыка. Мне потребовались бы годы, чтобы привыкнуть к другому месту, освоиться и начать производительно мыслить.