Рассвет уже пробивался сквозь высокие окна, когда мои цепи, спящие сном без сновидений, были разбужены Накамой. Он все еще сидел в кресле со звуко-резцом в руках, с видом одновременно и рассеяным и возбужденным.
— Когда я делал тебя, я был слепцом, — сказал он мне. — Я знаю, что для тебя это ничего не значит, но все же — это было не так уж плохо. — Он ухмыльнулся; жуткое зрелище. — А теперь, Клату, я хочу напоследок резюмировать ситуацию с тобой. Нет никакой Отчизны. Оставь надежду туда вернуться. Это невозможно. Не ты, а Отчизна была моим лучшим творением — к сожалению, надо добавить. Сделать тебя, куклу из пластиплоти и сенсоров, пляшущую в защитном поле; ну, это мог бы сделать любой рядовой художник. Но я, я сотворил целый мир, существующий лишь в твоих воспоминаниях!
Я молчал. Он уже говорил мне это сотню раз. По его словам, было удачей, что моя схема оказалась достаточно эластичной, чтобы вместить все это знание, иначе я мог бы провести свою жизнь, как экспонат в зоопарке, не сознавая своего заключения.
— Прошу тебя, — продолжил он, — не испытывай ненависти ко мне за то, что я сделал. Я не хотел причинять зла, просто моей целью было созидание, а дальше я не заглядывал. Но теперь я устал.
— У меня нет к тебе ненависти, — сказал я, — ведь без тебя я бы не существовал.
Пока я говорил, Накама сделал жест, одновременно болезненный и восторженный, слушая мощные звуки голоса своего детища. «Я слишком горжусь им, слишком горжусь, чтобы уничтожить», — пробормотал он про себя. Я отступил на самый край своего помоста, следя краем глаза за резцом. У меня не было желания умирать, даже если это слово лишь отчасти применимо ко мне. Но внимание Накамы в эти последние минуты его жизни было обращено лишь на самого себя. Он засунул в рот кончик жужащего на холостом ходу резца, с маленьким, пульсирующим пузырьком вакуума внутри, и переключил регулятор оборотов на полную мощность. Крохотные кусочки его головы мягко шлепнулись на пол, а кровь, хлынувшая из горла, высохла филигранным, красным узором на кресле-качалке. Художник до самого конца.
Я четыре долгих дня наблюдал за тем, как кровь постепенно меняла свой цвет, пока его бывшая сожительница не получила постановление суда, не открыла дверь и не нашла нас. Это был самый долгий промежуток времени в моей жизни, который я когда-либо проводил активированным и никем неразглядываемым, и сегодня я вспоминаю это время с некоторой грустью. Когда они нашли меня, то чуть не пристрелили, прежде чем поняли, что меня можно отключить. Мне сказали, что после этого я долгое время спал и был разбужен только после того, как суд, невзирая на горестные протесты компаньонки, передал меня музею.
Я заставляю себя прервать воспоминания. Сержант Буш приближается к концу своего ночного повествования, и конец его смены тоже близок. По ночам, когда сержант Буш работает в моем крыле, время идет очень быстро. Я принимаю правильную позу, чтобы никто не заметил, что я двигался ночью.
— Мне было приятно, — говорю я, когда он протягивает руку к кнопке. Сержант Буш весело подмигивает мне и давит на кнопку.
Я пробуждаюсь и вижу школьный класс с учителем. Учитель — сухопарая женщина в помятом панцире. Она нервно поигрывает тростью-парализатором, преисполненная решимости держать ситуацию под контролем.
Пришедшие рассматривают меня. Дети мне интересны; на Отчизне их нет. Дети способны преодолеть страх, и их некритичная доверчивость порой заставляет меня самого забыть о том, кто я есть.
— Итак, дети, все ли вы прочитали описание? Кто-нибудь хочет задать вопрос Клату? Не забывайте, он не настоящий человек, но думает как человек.
Лес маленьких рук взметывается вверх, блестят азартные глаза. Она вызывает в первые ряды рыжего, щербатого мальчика.
— Ты не устаешь стоять тут целый день?
— Нет. Как правило, я не устаю.
Другой ребенок, хитро прищурясь, осведомляется:
— Почему ты так хорошо говоришь по-английски, если ты с другой планеты? — Со смешком он оглядывается на своих одноклассников, ища у них поддержку.
Я улыбаюсь, показав им свои клыки. Они немного отступают назад, пока я отвечаю.