Когда переводчица убежала, все стали оправдываться — струхнув: «Да чего… да она… да мы…»
— А чтоб евреи нас здесь держали, это можно? — сказала тетя Дуся.
— Да они не евреи, тетя Дуся.
— Они — может, нет. А она — еврейка. И не перечь мне.
— А вдруг я тоже? — пошутил Юра.
— Нет, ты наш, Коля, ты русский.
Ну что им-то, спрашивается, евреи сделали? Или «еврей» привычный синоним их несчастий? Нет, это было бы даже обидно — для обеих сторон. Смеетесь, а ведь каждая из «девушек» имела более или менее веские причины быть антисемиткой: одна — жертва Соломонова суда, другая — стихийная федоровка: славянский гностицизм — белокурый — здесь уперся рогами в такой же точно гностицизм чернявый, стоят они, как два барана на мосту. У Зайончик евреи Жениха убили — такое не забывают. А этому древнекитайскому Инь в образе Трушиной, тете Дусе, этой новейшей российской матер матута, ей из-за еврейского Бога и вовсе жизни не было — Юноне несчастной. Словом, всем евреи так или иначе чем-то досадили. Это не мешало многим хорошим людям в личной жизни поступать с евреями «по человечеству», а не «против человечества» (что, правда, тоже практиковалось).
— Ладно, — сказала Трушина — свадьбу сыграли, и в кружочек. Нынче волынку волынить с женихами нечего. А то они, видишь, фьють — и улетают.
Сычиха обратила на Юру взгляд — преданный, нежный, жадный, дорвавшийся. Он же, по совершении благородного поступка, приободрился, хотя и не настолько, чтобы сказать о себе словами поэта: «Я жить хочу, чтобы любить». Семь говномесилок обнесло новоявленную чету частоколом своих спин, Сычиха стала по-собачьи на четвереньки, закинув платье на спину — вся ожидание. (Феллини: «La Citta delle donne».) «Встанем, дети, встанем в круг» — то, что Петренко когда еще вопросительно промурлыкала, — оказалось не просто песенкой, но ритуальным песнопением, которое в подобных случаях «частокол» хором исполнял. Они пели сосредоточенно, вполголоса, негромко хлопая в ладоши — как буддийские монахи. И снова и снова, с небольшими перерывами.
Встанем, дети, встанем в круг,
Встанем в круг,
Встанем в круг.
Я твой друг и ты мой друг,
Самый лучший друг.
У некоторых веки были опущены, или из-под них выглядывал обморочно-томный серпик белка — предвестие экстаза. Когда в шестой или седьмой раз куплет был спет и, казалось, певчие были уже близки к желанной цели, раздался Сычихин чуть не плачущий голос:
— О-о-й… не мужик он… я уже измучилась… ничего у него, родненькие, не выходит.
— Так я и думала! — На «у» Трушина в сердцах топнула. — Которые перед «вышкой» тоже: у кого наоборот желание сильней пробуждается, чтобы напоследок еще раз успеть, а у кого — ни в какую. Миленький, слушай, — продолжала тетя Дуся, — давай мы все платья поднимем, хорошо?
Хриплое, сглотнувшее слюну «да».
Они сделали то же, что делают исполнительницы канкана, когда поворачиваются спиной к публике.
— Ну что, Райка? — немного погодя спросила Наука.
— Нет, не хочет он. Все, девки, умаялась я.
— Эх ты, царь Никола, — вздохнула Наука.
Когда душа и тело Григория Иваныча разлетелись в диаметрально противоположных направлениях и второе, лушпанясь по всем железам, ни больше ни меньше как расплющилось о капот полицейской машины — тогда, с благословения Его Величества Президента, стали готовиться к операции, причем израильтяне делали вид, что рвутся ее провести сами — дескать, памятуя о кровавых событиях прошлого лета. Французские коллеги делали вид, что категорически возражают, — они не какие-нибудь безмозглые баварцы, да и честь Франции этого не позволяет.
— Вот если б террористами были еврейские экстремисты… — с тайной надеждой добавляла французская сторона.
— И не мечтайте, — говорили в Тель-Авиве, — а-ра-бы.
— Но может, вы хотя бы допустите такую возможность? Не исключено, что мы бы в этом случае уступили вам честь освобождения заложников.
— А-ра-бы. Еврей там один, и он в числе захваченных, и, поскольку речь идет о жизни израильского гражданина, мы настаиваем на том, чтобы операцию позволили провести нам. У нас накоплен большой опыт по борьбе с террором. Мы не желаем повторения мюнхенской трагедии.