Вообще, касаясь вот таким единым касанием сразу двух поприщ, Евтерпы и Каллиопы, мы, безусловно, рискуем пасть во мнении тех, кто говорит о себе словами поэта: мешать два эти ремесла есть тьма охотников, я не из их числа, — тех, кому милей исследования, проводимые порознь и, что немаловажно, в иной манере. Во избежание возможных недоразумений необходимо своевременно убедить читателей, и не на словах, а на деле — в нашем случае это означает на примере настоящего очерка, носящего название «Перевернутый букет» (мы прячем его за спиной), что попытка рассмотрения разнородных явлений как различных сторон единого священного целого в першпективе своей сулит гораздо больше приятного для ума и ценного для науки, нежели бесконечное членение и возведение барьеров (а вот манер своих оправдывать не будем, водится за нами грешок). Разве не стремлению — пускай безотчетному — отыскивать все новые и новые тождества, увидеть, как в конце концов все у тебя ладится и сходится, обязано познание в первую очередь своим существованием? Поэтому, какой бы дилетантской и поверхностной ни казалась нам идея синтеза, не будем ее хулить, за ней кроется благороднейшая попытка отыскать нечто великое, стоящее у истоков, — общее для всего Нечто. Одним словом, нечто великое Нечто. Одним словом, мы вас убедили. И в довершение вас, уже обращенных, позвольте попотчевать излюбленным нашим тождеством, тождеством выстраданным, давшимся нелегко. Это два величайших героя нашего с вами гомофонно-гармонического мира. Словно исходное и конечное, после того как завершился круг, описанный общественной душой за последние триста лет, слились они воедино, и уже невозможно определить, кто из них кто, равные во всем, ибо конгениальны всем пяти сторонам света: Жизни, Смерти, Прошлому, Будущему и Богу, — равно светят они из одной далекой точки. Держитесь, читатель, это Моцарт и Кафка, Кафка и Моцарт…
…Даже не знаем, что делать. Тут явилась старушенция и утверждает, что она — Великая Живопись, а посему имеет право быть упомянутой в нашем отчете, посвященном краху формально-временной диктатуры в искусстве, — старушка усмехнулась и кокетливо, верно рассчитывая этим очень понравиться, сказала: «Что вы все „эры граммофонно-гармонической, эры граммофонно-гармонической“? Это не на научную ногу у вас поставлено». — «А на какую же, сударыня?» — «Есть четкие определения: эпоха развитого…» Но мы ее перебили: «Хорошо, хорошо, бабушка, мы вас тоже включим — из уважения к тем великим теням, что составляют вашу славу». Однако легко сказать «включим», а как — когда участие ее в процессе вертикализации духа, в его освобождении от жесточайших формально-временных уз, что привело к романтизму и к возникновению культа служителей искусства, не большее, нежели ваше, читатель, в тех беседах, которые мы с вами вроде бы и ведем, если судить по бесчисленным к вам обращениям. Что же мы скажем старушке? Что пора перестать румяниться? Что ее претензии смешны, как и то, с кем водит она компанию? Что многочисленные ее чада дебильны? «Нет, бабушка, ничего не выйдет у нас. Приходите завтра, завтра и справим день маляра».
Чтоб уже не отвлекаться, а то всегда под конец рискуешь позабыть, от чего, собственно, отвлекся, объясним причины, побудившие нас столь странно начать главу. Все дело именно в ней, да-да, в самой главе, не в данной, предстоящей или той, что завершилась, а в сложившейся практике сочинительства — делить произведение на более или менее законченные, более или менее равные, более или менее вытекающие один из другого отрывки; и тем, и другим, и третьим мы, разумеется, пренебрегли. Вот и подыскиваем себе, прикрываясь болтовнею, хорошенько ударяющие в голову, по нашему мнению, оправдания, и, главное, не таясь даже, как видите, уповая на древнюю мудрость: лучшее средство солгать — сказать правду. «Новая эпоха. Оформа, одна из основных ипостасей времени, отрекается от своих диктаторских полномочий в пользу содержания (фактора вневременного)». Это и есть тот самый рычаг, с помощью которого мы собирались отстаивать свое право на свободу самовыражения. Ведь как мы говорим: «Будь глава мерой отсчета литературного времени, будь она стандартной емкостью, позволяющей наполнять себя до определенного уровня, сверх которого уже слова польются через край, посыплются этаким беспорядочным типографским шрифтом, когда он, как в революционной сказке писательницы Верейской, оказался брошен в кувшин с молоком — так там хоть Таня-революционерка все отпивала и отпивала, а у нас этого делать некому, — итак, будь глава вместе с разновесами, гирьками, метрами и прочим учебным хламом занесена в инвентарный перечень палаты мер и весов, нас бы уже давно отсюда выперли, это со всем-то нашим лунатическим, да еще в придачу кривобоким, хозяйством. Ибо пометы, которые мы внезапно выставляем после какого-нибудь очередного абзаца в надежде создать видимость главы, превратили бы наши старательно возделанные страницы в беспорядочные обрывки, случайно оказавшиеся вместе, пардон, в вышитом мешочке. Да, так было бы… но вот уже триста лет, как над миром повис аккорд, означивший начало новой гомофонно-гармонической эры, донельзя расшатавшей нервную систему человечества — в музыке, как ни в чем ином, малейшие нюансы общественной души…» и т. д. и т. п. Одним словом, уважаемый читатель, главу пришлось выключить. Глушилки на всю Ивановскую оповещали публику о смене декораций.