Мне ничего не оставалось, как согласиться с ней. Когда я демонстративно взялся за ручку двери, он нас окликнул:
— Погодите. Это я вас испытывал. Вы чьи будете? Германские, да?
— Нет, — ответил я, — ошибочка вышла, московские.
Фотограф сел (на стол — и чуть не напоролся на свой гвоздь с квитанциями).
— Ой!..
— Да успокойся ты, успокойся, — вмешалась она. — А теперь мой муж (тут я чуть было не сел) тебя испытывал. Германские, чьи же еще…
Фотограф успокоился и даже подозрительно прищурился:
— А не американские, а?
— Нет, папаша, немецкие.
— Да мне-то и все равно, только б не эти. — Большим пальцем он показал через плечо. — Американские, правда: «До Бога высоко, до царя далёко, пойду-ка запишусь к большевикам-ка…» Небось не слыхали такой песни, хе-хе? Так что вас интересует?
— Все, что в городе делается.
— Видите ли, фрау, — самозваный резидент уже обращался исключительно к ней, вообразив, что «из двух горбунов она рангом повыше», — страшная жизнь в городе. Темень, ночь ото дня не отличишь, все часы остановились. И на небо страшно взглянуть, чтоб по солнцу или там по звездам определить… А спросить не у кого, боятся показать, что часы имеют. — Шепотом: — Золотуха идет. Держи тут фотографию открытой круглые сутки. Нечаянно запрешь в рабочее время — упекут. Спасибо, что еще на людей не кидаюсь, а то ведь кидался один. Царство ему небесное, страдальцу, помешался. — Быстро озирается по сторонам и крестится. — Совсем недавно… как вспомню, брр… Меня вдруг сон стал брать, а ведь сколько я уже не сплю, двадцать лет, поди. А тут захотелось, да как! Ничего не соображаю. Ключ в замке повернул и прямо на пол. Тепло по всем членам разлилось. Еще в школе нас учили, был такой чудеснейший учитель, Аверьян Аверьянович, человек благородный, золото… Как с женой прощался, говорил: «Не бойся за меня, спасусь, за ворота выйдем, и спасусь». И едва за ворота с ним вышли — он головой о камень. Старичок совсем. Так-то с людьми из благородных металлов обстоит… И он нас, дураков, еще в школе учил: «У человека, прежде чем уснуть, по всем членам тепло разливается». И я хоть на полу, каждая косточка согрелась. Напоследок мысль греет: «А может, и право у меня сейчас есть на покой, может, ночь как раз?» Да только рабочий день был в разгаре, часов шестнадцать или четырнадцать. Стук в дверь. Я вскочил и как пьяный все равно. Кто-то в дверь дубасит. Он, видно, ногой, а я уж думаю, прикладами. Ключ пытаюсь повернуть — и не соображаю, в какую и сторону-то кручу, все не туда. А он слышит, что отпираю, а все равно стучит. Открыл. Стоит передо мной мужчина, высокий, видный, волос вьется, румянец во всю щеку — страшнее смерти. «Так, спим. На посту». И вошел. «Ну, — думаю, — если он вошел с этим, то выйдет со мной». А он повсюду заглядывает и приговаривает: «Кто работу просыпает, того родина… что делает?» — и смотрит на меня. «Карает», — шепчу. «Правильно. А кто привык снимать лишь пенки, того нужно ставить… куда?» — «К стенке». — «Правильно. Это и дети в школах знают, а тебя чему в школе учили?» Тут нашло на меня что-то, и я говорю: «Серый заяц под кустом храбро грыз капустный лист». — «Что-о? Что ты сказал?!» Я снова: «Серый заяц под кустом…» Он как разорется: «Ты что! Захотел, чтобы с тобой сам майор Котенко разбирался? — И пошел-поехал: — Да знаешь ли ты, кто такой майор Котенко?» И вдруг занавеска заколыхалась, раньше тут занавеска была, — показывает на нишу в стене, — ситцевая. Я ее снял, от греха подальше, ситцевую-то… И выходит человек — маленький, червячок чернявенький. «А откуда, — говорит, — вам, гражданин, известно про майора Котенко?» Тот с лица спал, слова сказать не может. А чернявенький свое: «Это очень интересно, пройдемте-ка со мной». Он уж в ноги: «Не губите, я ничего не знаю, я пошутил все это, у меня дети, жена, умоляю, я ничего не знаю, попугать решил». Нет. «Гражданин, встаньте и пошли». Делать нечего, встал, и пошли. А я остался. Чего он там им наговорит…
С полминуты фотограф молчит. Быстрым движением достает из щели между половицами какую-то бумажку: «Вот!» Глаза его как-то сразу засверкали, и я вижу: в них стоят слезы. «Вы думаете, мы уже все растеряли? Знайте, у меня есть тайник, и в нем — это». Он разворачивает бумажку, в ней нательный крестик. Целует его и плачет. Затем прячет в прежнее место.