Я же только смеюсь про себя: такие орешки от щелчка трескаются.
— Сейчас, барышня, сейчас вынесу вам пару дворников лебяжьего пуху. Потерпите чуть-чуть, недолго ждать осталось.
— Ой! Ой! Скорей, не могу ждать!
— Да что уж вам так прямо невтерпеж, дело такое, что и обождать может.
— Нет, у меня теперь совсем другое дело. Живей ведите меня, а то не донесу.
А, милочка моя, то-то.
— Фью-фью, вот те раз. Вот что, значит, вас ко мне привело, а то «перышки почистить…» Как выгоню сейчас!
— Не позорьте.
Из кабинета доносится сдавленный голос:
— Проносит всю, прямо не знаю, что это.
— Ну как, кончила уже?
— Да вроде б.
Я вхожу к ней.
— А теперь встань, и повернись лицом к окну, и обопрись о раму.
Рывком закрываю окно.
— Ой! Ой! Ручки, ручки защемили, что вы делаете!
— Ничего, ничего.
— Да как же я теперь смогу…
— Да и ничего не надо мочь. Я все сделаю. Мы теперь подружки. Я сейчас ваткой разок проведу, и дело с концом. Вот, сухонько. Видишь, на ватке и нет-то ничего, одна водица была. Хочешь, чтоб еще провела?
— Очень.
— Стой смирно тогда.
Она стоит прямая-прямая. Чашечки колешек, как в балете, подтянуты. И вдруг что я вижу: те две складочки, мною руганые-переруганые, которые как две разглаженные морщинки сделались, раскрылись, и из них по языку высунулось, словно как из бронзовых львиных морд, на которых биде в моем кабинете установлено. Дразнятся. А что дразнятся, дуры, и сами не знают.
— Ну и будет, хорош дразниться.
— Нет, не будет, милая, хорошая, сестрица моя. Поговорим.
— Ну, поговорим. Только откровенно. Скажи, что волнует тебя?
— Да вот зима кончается, весна приходит, там лето, а я все в девах.
— И это тебя волнует?
— Да.
— До сих пор?
— Да.
— Интересно, а сейчас тоже волнует?
— Ой, сестренка, ой! Не волнует больше.
Дела бабьи
Часы били вола, да, такие интересные часы были, с волом. Каждый час показывался вол, и часы железным прутом били его по бокам. Швейцарский вол — царские часы. Следовало сделать два-три обзорных круга по городу. Я включила глаза, и мы поехали. Душечка-подружечка моя сидела на оттоманке по-турецки, в новых зеленых шароварах, и лущила семечки. Только кончила один обзорный круг и отдышалась, как бабенка с угла — я всегда добренькая становлюсь, когда их вижу, — знаки мне подает. Весьма неразумные: зажмурится, указательные пальцы волчком покрутит перед собой, затем издалека сводить начинает — сойдется, не сойдется.
— Ну, что еще?
Молчит и опять знак подает. Поняла я так: входить боится, просит, чтоб я сама к ней вышла. Почему не выйти — выйду, старая, я ведь как «скорая помощь»: что болит, где горит? И что я слышу:
— У меня до вас дело. Вы возите с собой дочь мою, Свету.
«Ах ты, — думаю, — вот какое дело. Ну, ведьма, жарко тебе сейчас станет, не по твоим зубам мясцо», — и уже почти ноготки выпустила. А она как отпрянет да из темноты слабеньким голосом:
— Нет, хозяюшка, не поняли вы меня. Обратное как раз, совсем обратное — просьба, а о чем и не догадываетесь.
— Ну, говори, только оборву на полуслове, что…
— Сейчас. Видите ли, я сама учительница, вдовая, а Светка в девках. Ее и не берет-то ни один черт, дочку, а для меня жених отыскался. Светлана моя уперлась: нет и все, не позволю. Не дам прежде себя замуж выйти, жениха мышьяком отравлю, сама в петлю полезу, и не дает. Вы, барышня, милая, вы тут с ней таким делом занимаетесь, у вас и средства разные повлиять на нее.
— А не брешешь, мамаша?
— Хочешь, присягну?
— Ну-ка, выдь, покажись.
Она выступила на свет.
— Ну, мать, и в самом деле вижу, что не врешь. Без мужа тошно, а?
— Ох, не береди.
— Ну, дай ушко.
И нашептала ей, что делать, она согласилась. Влезла я первой и говорю Свете:
— Эй ты, монах в зеленых штанах, быстро за ширму и не показываться, покуда визитер не уйдет. — Светка шмыг, тогда я: — Эй, визитер, проходи.
Та входит и обомлела:
— Ну и красотища здесь у тебя, ковры персидские, оттоманка, китайская ширма в углу.
— А ты как думала, бархатные шаровары хочешь?
— Спрашиваешь…
И принялась она раздеваться и во исполнение нашего плана играть со мной. Сперва, как уговорились, понарошке, а потом так разыгрались…
— Погреть старые косточки где б дозволили?