Левушка Книппер, во все времена жизни полный мужественной силы, смелости и несгибаемости характера, всегда вызывал у Алексея Федоровича чувство восхищения, и он всегда любовался им. При одной из встреч в Рузе Лева смешно ревновал своего кобелька Степу, когда тот, едва увидев Алексея Федоровича, тут же бежал и приносил ему тапочки хозяина и клал у его ног. Никогда, никому Степа этого не делал – только любимому хозяину, и Книппер был уязвлен. В сердцах он сказал: «Алешка, я разрешаю тебе отбить у меня любую женщину, а пса не смей!» Они пили водку, вспоминали свою юность, и молодели, становясь порой даже сентиментальными.
Случился однажды в Рузе один забавный случай. Приехал давний приятель Алексея Федоровича композитор Олег Эйгес. Второй день приходил в столовую и Козловского не узнавал. И Алексей Федорович сказал: «Ничего, сегодня он меня узнает».
На даче он сел и написал несколько страниц партитуры симфонии Эйгеса, которую тот ему показал всего один раз тридцать лет тому назад. Придя к обеду пораньше, Алексей Федорович положил партитурные листы на стол, за которым сидел Эйгес. Затем мы увидели, как тот, нагнувшись, читает партитуру и, вскинув затем голову с лицом изумленным и растерянным, стал вглядываться во всех сидящих в комнате. И тут увидел, узнал и бросился к Алексею Федоровичу. Обнимая, он всё повторял: «Я сразу узнал, что это могли сделать только вы».
После прогулок с больным, постаревшим Гауком Алексей Федорович приходил удрученный и печальный. Маститый дирижер стал едким и желчным. Бранил всех на свете и никого и ничего не любил. От его былого интересного, несколько высокомерного собеседничества не осталось и следа, и Алексей Федорович сокрушенно говорил: «Как ужасна озлобленная старость».
Композиторская молодежь, бывавшая в Рузе, явно увлекалась Козловским и всегда пыталась сопровождать его во время послеобеденных прогулок. Один злой человек как-то насмешливо сказал ему: «Скоро будут за деньги продавать билеты, чтобы разговаривать и общаться с вами».
Такое же бывало и в Репине. Там он больше всего общался с Николаем Павловичем Акимовым и Евгением Александровичем Мравинским, когда они там бывали. В последний раз Акимов работал над эскизом декораций и костюмов к постановке «Свадьбы Кречинского» Сухово-Кобылина в Париже на сцене «Комеди Франсез». Как всегда, у этого мастера всё было как-то магически четко и поразительно красиво и изысканно во всех деталях интерьера. Он нам показывал и другие свои работы, и мы очень любили его остроумную речь, парадоксальные повороты мысли. Собирался он написать портрет Алексея Федоровича, но его внезапно вызвали в Ленинград, а мы должны были уехать, не дождавшись его возвращения.
Беседы с Мравинским бывали иногда неожиданно исповедальными. Среди прочего он вдруг признался Алексею Федоровичу в том, что над ним тяготеет, как проклятие, страх эстрады. «Сколько лет дирижирую, пора бы привыкнуть, но каждый раз, когда надо выходить на эстраду, у меня начинают дрожать ноги и что-то сжимается в брюхе. Слава богу, никто этого не знает и не подозревает». В противоположность Акимову, юмором Мравинский как будто не обладал. Речь его очень соответствовала красивой, сдержанной элегантности всего его облика.
Совершенно невозможно представить себе Алексея Федоровича без его чувства смешного. Например, он любил разыгрывать вымышленные сцены, героями которых были невымышленные люди. Его слух улавливал с абсолютной точностью интонации и тембр голоса изображаемых людей. Это не было подражанием, это было как бы живое их существование. В вымышленных обстоятельствах в каждой миниатюре была своя фабула и сквозное действие. Персонажи говорили своими голосами фантастически смешные вещи, и характер каждого вдруг преображался, как в какой-то веселейшей гофманиане. В этих сценах и рассказах никогда не было ничего злого, обидного, неприятного. Слушая придуманные монологи и диалоги, люди смеялись до слез. Одним из лучших его номеров было «Заседание ученого совета Консерватории», где, среди прочего, один профессор по вокалу давал характеристику своей ученице. Озорная импровизация каждый раз что-то добавляла к прежде созданному. Наш друг Борис Александрович Арапов, хохотавший до упаду от этого представления, сказал ему: «Ты сам не знаешь, какой шедевр сотворил».