Вспомни всех ребят, которые поднялись со своих госпитальных коек. Того парня, с одним глазом и разбитым лицом. Вспомни Фокса, Ле Пажа, Ги де Малэна. Ты решил, что, если однажды нарушил верность и они изгнали тебя, ты должен быть вечно в изгнании, вечно в тени — и это тебе понравилось. Так возвращайся теперь.
Он тупо уставился на нее, механически помешивая ложкой холодный вокзальный кофе в полупустой белой вокзальной чашке из грубого фарфора.
— Я хочу просить тебя еще кое о чем, — безжалостно продолжала Эстер. — У тебя довольно приличная работа здесь, так ведь?
— Не такая уж плохая, но и не особенно хорошая, — поспешно ответил он.
— Но удобная. — Слово «удобная» она произнесла с иронией. — Легкая работа, не требующая особых усилий. И люди видят тебя в выгодном свете. И ты не имеешь дела с полчищем дураков. Общаешься с элитой.
— Ничего подобного.
Но она отмахнулась от него:
— Помолчи. Эти маленькие самолеты и этот открытый всем ветрам аэродром. Ты научился пилотировать и учишь прыгать с парашютом.
— Я должен был делать то, что умею. У меня нет никакой специальности… Я больше ничего не умею.
Эстер схватила свою сумочку и встала.
— Брось все это, — сказала она мягко. — Уезжай куда-нибудь далеко. Не ради меня и не из-за меня. Этот человек — скверный человек. Полон злобы. Не знаю почему. Но я знаю, что он ждет только, когда представится удобный случай, чтобы шантажировать тебя. Так же как ждет удобного случая, чтобы шантажировать меня. Но он понимает, что я не дам повода к этому. Хотя дам повод ко всему другому. Всего хорошего. — Она стремительно вышла.
— Эстер! — Он вскочил в замешательстве от такого финала. Но она уже ушла, а он не осмелился поднимать шум. У него были все основания считать, что с Эстер шутки плохи.
Его спокойствие было нарушено, и он пытался все обдумать. Все это довольно плохо. У него была работа, которая давала ему возможность уважать себя. И за те три года, что он занимался ею, он стал другим человеком. Что он делал раньше? Пытался продавать всякий вздор в Брюсселе, пока ему однажды не посчастливилось встретить Конни, сказавшего ему за рюмкой: «Господи, да это же сама судьба!» — не только с искренней убежденностью, но и с горячностью.
Конни нашел запущенные поля и полуразрушенные фермерские постройки. Он приобрел свой первый самолет и располагал некоторым количеством денег. Он сделал все, чтобы добиться поддержки банка и получить деньги взаймы у нескольких бизнесменов. И он вкалывал. Как он вкалывал! Но ему приходилось постоянно уезжать, чтобы питать «стержневые корни», как он их называл. И он не знал никого, кому мог бы доверять или кто мог бы ежедневно не покладая рук работать, превращая наводящую тоску грязную кучу в Лимбурге в аэроклуб. Таким человеком стал для него Лафорэ.
Скверный человек? Он знал, что Конни имел репутацию казарменного законоведа. Дельца, изворотливого, бесчестного, подобострастного и наглого в придачу. Но он был хорошим сержантом, которого любили солдаты и который мог добиться от них всего, на что они были способны. Конни не был солдатом. Он был водителем в армии. Он был бизнесменом и не собирался становиться старшиной. Он хотел стать богатым, стать уважаемым, иметь вес. И забыть о тех нечестных маленьких хитростях и вымогательстве, к которым ему приходилось прибегать в своем неистовом желании вырваться из безликой толпы.
Лично Лафорэ ладил с Конни. Оба знали, что за спиной у каждого — не самые блестящие поступки. И они игнорировали это. Казалось, что они старались продемонстрировать друг другу свои самые лучшие качества. И они прекрасно сработались. Общее дело по-настоящему сплотило их. Они сами только вдвоем буквально по кирпичику построили аэроклуб. Лафорэ неделями пропадал на этой мусорной куче, дни и ночи охраняя жалкое оборудование, словно это был Форт-Нокс. А Десмет отсутствовал почти каждый день, но зато почти каждый вечер возвращался с добычей. То несколько мешков цемента в старом «мерседесе» (они использовали его для буксировки планеров), то какой-то пыхтящий старенький грузовичок, выклянченный за гроши и приспособленный под перевозку песка. Им просто позарез был нужен бетон, потому что девять месяцев в году здесь стояло сплошное болото и ни машина, ни самолет не могли двинуться с места в липкой грязи.