Пока он спускается с холма, ветер дует в спину. А за домишками совсем безветренно и тепло. Как спокойно и приятно шагать по опустевшим улицам. Теперь уже немногие идут туда. Вечереет. Разве угадаешь, что таит в себе темнота? Трусливые попрятались в подъездах и подворотнях. Хлопают ставни. Освещенные окна задергиваются плотными шторами. Улицы темны и просторны. А ветер все не унимается. Жестяные вывески гремят. Фонари на чугунных столбах надсадно поскрипывают. Свистит, завывает ветер во всех углах и щелях.
Ян Робежниек пробирается глухими уличками. Чтобы не повстречаться с казаками. Боится?.. Нет, он не боится. Казаков он не боится. Никого он не боится. Но зачем самому нарываться. Силы надо беречь для решительной схватки. Теперь дорог каждый человек… У дверей своей квартиры он останавливается. Испытывая себя, нарочито медленно снимает перчатки. Не оборачивается, хотя ясно слышит приближающийся стук копыт. Цок-цок — доносится сквозь вой и свист ветра… все ближе, ближе. Он не смотрит туда, но будто видит: всадник с шашкой наголо… Ян хочет доказать — прежде всего самому себе, — что он не трус и не из страха сбежал со сходки. Цок-цок… Его словно опалило с того бока, где проехал всадник… Мурашки пробегают по спине. Но тут же разбирает смех. Ведь это какой-то кучер с конки ведет в поводу хромую лошадь…
Ян поднимается по неосвещенной лестнице на третий этаж. Теперь он в полной уверенности, что никого не боится. Никого.
В темной комнате третьего этажа кто-то стоит у окна, не пытаясь уверить ни себя, ни других, что ему не страшно, — это жена Яна Робежниека, Мария. В комнате тепло, но она нервно кутается в шерстяной платок. Прижавшись лбом к стеклу, вглядывается во тьму. Заслышав шум отворяемой двери и знакомые шаги, она выпрямляется, будто сбросив с себя тяжелую ношу. Облегченно вздыхая, судорожным движением касается краешком шали то одного, то другого глаза. Муж терпеть не может слез.
Широким, стремительным шагом входит Ян. Мария видит: он опять восторженный, подвижный, разговорчивый. Таким муж ей не нравится. Она сдерживается и не бежит ему навстречу.
— В темноте! Почему ты в темноте? — восклицает Ян. Оборачивается и, нашарив на стене выключатель, щелкает. Еще и еще раз. Один за другим загораются три шарика на крестообразной люстре посредине потолка. Тускло отсвечивает красная плюшевая обивка мебели, вся обстановка зажиточной мещанской гостиной. Со стены над пианино улыбается круглое самодовольное лицо Мартина Лютера. А на противоположной стороне, над диваном, в тяжелой позолоченной раме едва различим какой-то несуществующий альпийский пейзаж…
Нет, в самом деле! Он никого не боится.
— Почему ты в темноте? — повторяет Ян, будто не знает, что она боится зажигать свет по вечерам.
— Просто глядела в окно… — Она каждый вечер так лжет.
— Глупышка! — смеется Ян и усаживается на диван. — Теперь все окна должны быть освещены и распахнуты настежь.
— Ну да, чтобы опять кто-нибудь бросил камень.
Яна коробит это напоминание о случае в деревне. Но еще неприятнее ему неистребимая ненависть жены к революции.
— Ты готова тараторить об этом до гроба. Разумеется, подобный акт насилия отвратителен, его не оправдаешь. И все-таки он понятен в наше время, когда властвуют всеобщее возбуждение и слепые инстинкты. Деревенские наивны, они доверяют каждому болтуну и не ведают, на кого направить свой гнев.
— А городские лучше? Тетя рассказывает: сегодня утром на рынке обступили какого-то извозчика и давай ножами кромсать упряжь. Кричат: «Бастовать сегодня надо! Пусть буржуи пешком ходят…» Посмотрела бы я, как этот бедняк обойдется сегодня без пищи.
Примеры жены всегда наглядны. Теоретические доводы до нее не доходят. Так всякий раз она расстраивает и злит Яна. Сегодня он избегает ссоры и поэтому возвращается к прерванному разговору.
— По правде говоря, я сам был виноват. Раз уж постановили, надо было школу закрыть. Все бастуют — только одни мы пробовали еще заниматься. А что за учение в такое время?..
— Ну да — пусть дети бегают по митингам или еще где-нибудь… Что хорошего в этих сборищах? И так с ними сладу нет. А теперь и совсем озвереют.