— Не читай эту статью, бесполезно, — сказал он мне. — Больше за своих друзей ты уже краснеть не будешь. Господи, спрашиваю я себя, кого они хотели, чтобы мы пригласили? Возможно, Ассоциацию Защитников Гражданских Прав или Совет Администрации Главной Больницы? Я учту это в следующий раз. Знаешь, против не могут восставать абсолютно все — и бедные, и богатые. Тебе не следовало бы втягивать меня в это.
Единственное, что доходило до моего сознания, так это то, что Трумэн говорил и говорил, чтобы отвлечь меня от моего провала, от меня самой. Он навлек на меня опалу, которая будет преследовать его до самой смерти. Вскоре он станет всего лишь тем, кто когда-то был знаком со знаменитостями.
Я вырвала газету у него из рук: «Ни плоха, ни хороша, просто не актриса».
— Большинство этих статей были написаны до того, как ты вышла на сцену, — добавил он. — Даже если бы ты играла Саломею в постановке Гарольда Пинтера или воровку в «Цветущей долине», это ничего бы не изменило.
Я играла эту пьесу еще двадцать один день — профсоюзный минимум, я также назвала бы это минимумом светским. Почти все мои знакомые пришли посмотреть, до какой степени я унижена, но все же, поскольку они платили за свои места, театр не понес убытков. Один лишь Нуреев, которого я не видела уже много лет, потому что он жил в Европе, откуда мне никогда не следовало уезжать (там меня никогда не подпустили бы к театру), пришел и в первый вечер, и во второй, и в третий — всю первую неделю. Он появлялся в сопровождении двух отборных женоподобных юношей и аплодировал так сильно, как только можно это делать, не повредив руки.
Благодаря мне он впервые попал на официальный ужин в Белый дом. Нуреев был танцором, гомосексуалистом и наркоманом, однако особенно славился своим распутством; пригласить его — означало то же, что бросить кость критиканам. А кто же еще журналисты Восточного побережья, как не критиканы?
Я гостила у него на острове неподалеку от Поситано и ездила с ним на Капри, когда он еще только вел разговоры об обустройстве своего дома. У Трумэна, Энди и Нуреева было кое-что общее, хотя они не выносили и старательно избегали друг друга: они никогда не причиняли мне зла и всегда старались заставить меня поверить, что в жизни я, как в стихах Эдит Ститвел, которые Трумэн выгравировал на своих часах, «была словно свет, озаряющий каждое утро».
Я помню, как, подойдя к витражу, отделявшему бар от улицы, и глядя на редких прохожих (было очень раннее утро), повторяла эти стихи. Мне казалось, что должно быть еще окончание по поводу того, каким именно образом озаряет свет: озаряя, он стонал от смертельной раны. Я не хотела бы жалеть себя, и если у меня есть недостатки, то только не этот; однако все, что я была в силах делать в то утро — это, прислонившись к витражу, замереть и смотреть на газетный киоск на Медисон-авеню, в котором меня распродавали по равным кусочкам, — едва ли в такой ситуации можно хорохориться.
Кажется, на следующий день Трумэн написал обо мне свое письмо и предложил опубликовать его «Вог». Он засел в «Уиндхэме» на 58-й улице и на одном дыхании настрочил его. В нем он говорит, что у моих карих глаз оттенок коньяка, оставленного в разгар фейерверка на столе, или что-то в этом роде. Трумэн не желал признавать себя побежденным. Он озаглавил его «Письмо поклонника», но они изменили название, и это причинило ему еще больше боли, чем провал пьесы.
Мы устаревали, словно обои в детской комнате, и не отдавали себе в этом отчета. Нью-Йорк, каким я его знала, когда въезжала в 969-ю квартиру, переменился; он созрел для молодого и более жесткого поколения, символ которого мне доведется увидеть в кино в вечер премьеры фильма Оливера Стоуна «Уолл-стрит». Отныне Ныо-Йорк принадлежал Гордону Гекко[16], а мы с Трумэном могли паковать чемоданы.
Возникало ли у меня желание омолодиться? Вы имеете в виду пластическую операцию и тому подобное? Мой друг, это настолько противоречило тому, чем мы были, тому, чем мы жили и чем дышали, что встреть вы меня в 75-м, вы даже не дерзнули бы задать такой вопрос. Именно тогда, в 75-м или, возможно, в 76-м, скажем, в период постановки пьесы, я осознала, что все изменилось, то же самое случилось со мной в Лондоне в 67-м — самом счастливом году в наших жизнях, как я сказала Нурееву в последнюю нашу встречу. Мы так же, как сегодня с вами, смотрели фотографии.