— А мы без вас здесь свадебку сыграли, — как бы между прочим прибавила Галактионовна, — патрет с Капинета Петровича сняли, а к зиме, даст бог, другой поспеет…
Галактионовна скромно хихикнула своим мелким смешком в руку и мотнула головой в сторону Гаврюши.
— Экой язык у тебя, дева! — окрысилась Фатевна.
— А вот отцу Андронику с Асклипиодотом конец пришел. — не обращая внимания на восклицание Фатевны, заговорила Галактионовна, — отец Егор неприятность им большую сделал.
— Какую неприятность?
— А оченно просто: взял бумагу да на бумаге и описал все, да в консисторию и послал… Евгешка-то у отца Андроника совсем разума решилась; напилась как-то, надела на себя рясу, скуфью да по улице и пошла…
В это время в дверях показался Мухоедов, он остановился и по близорукости сначала не узнал меня; он сильно изменился, похудел, на лбу легло несколько мелких складок, и глаза смотрели с тревожным выражением. Узнав меня, он очень обрадовался, крепко пожал мою руку и, схватив сына на руки, с каким-то торжеством проговорил:
— Обрати внимание на сие произведение природы… А? Великий человек будет in spe…[11] В честь покойного Гаврилы и имя дал.
— Леванидом моднее назвать, — лениво отозвалась Глафира Митревна. — Ах, мамынька, как меня ко сну клонит… Так клонит, ужасти! Капинет Петрович не могут этого понять, они даже на смех подымают, а я не могу…
— Вам бы, Глафира Митревна, променад сделать? — предлагала Галактионовна, желая щегольнуть иностранным словцом. — Или вот тоже в капустный лист голову завернуть — помогает…
Мухоедов кое-как выпроводил баб из комнаты, несколько времени смотрел в окно, а потом с виноватой улыбкой проговорил:
— Finita la commedia,[12] братику… Неженивыйся печется о господе, а женивыйся печется о жене своей. Да, братику, шел, шел, а потом как в яму оступился. Хотел тебе написать, да, думаю, к чему добрых людей расстраивать… Испиваю теперь чашу даже до дна и обтачиваю терпение, но не жалуюсь, ибо всяк человек есть цифра в арифметике природы, которая распоряжается с ними по-своему.
— Как это вышло? — спрашивал я.
— А вышло это, братику, очень просто, как нельзя проще… Летом, когда вы жили с Гаврилой на Половинке, я как-то выпил с отцом Андроником, и выпил так, сущую малость; пришел домой, лег было спать, а тут Глашка под пьяную руку подвернулась… Эх, тошно тебе рассказывать! Может, помнишь тогда, как я волком ходил… ну, вот тогда все сие и происходило. Даже некоторое колебание мыслей происходило… только душа не поднялась. Зачем, думаю, девку буду губить, видно, уж судьба моя такая. А тут Гаврюшка родился, я ожил… Родительские чувства объявились; воспитанием думаю заняться… Иногда тоска нападет, науку забросил, а как начинаю тонуть, — сейчас к Александре Васильевне. Золотая душа…
— Как она устроилась?
— Учительствует… школу открыла. Ты ступай к ней сейчас же… или я с тобой пойду… — Мухоедов замялся и покраснел. — Глафира Митревна изволят ревновать меня, посему мне каждое посещение Александры Васильевны приходится покупать довольно дорого… И, заметь, я начинаю привязываться к жене. Конечно, глупа она свыше меры и зла, а взгляну на Гаврюшку, так сердце и упадет. Ну, пойдем, что ли. Мы к отцу Андронику завернем, — объяснял Мухоедов, когда вошедшая Глафира Митревна посмотрела на него вопросительно. — А ты тем временем проснись…
— Мимо не пройдите отца Андроника-то… — ядовито проговорила Глафира Митревна нам вслед.
Мы пошли вдоль улицы, на которую выходили домики «сестер»; один стоял с закрытыми ставнями, а в другом был открыт кабак.
— Вот что осталось от «сестер», — проговорил Мухоедов, указывая рукой на кабак. — Ты уж слышал всю историю?
— Мельком слышал от Фатевны.
— Да… Преказусная материя было вышла; целых полгода ни слуху, ни духу, а тут Филька сболтнул, явился следователь — Цыбули уж давно нет — и все на свежую воду вывели. Константин сначала все принял на себя, а как объявили ему приговор, не вытерпел, заплакал и объяснил все начистоту. «Сестры», те из всего дерева сделаны, ни в чем себя виновными не признали… Крепкий был народ! Так и на каторгу ушли… На всякого, видно, мудреца довольно простоты!