– Вы были чудесны, – со смехом ответил Манфред, – и, думаю, это вы сами хорошо знаете, но я всё-таки повторю ещё не раз. Сестрички Эдельвейс! Сохраните эти веточки на память.
Его жизнерадостная улыбка на миг погасла, когда его взгляд упал на шумную компанию мальчишек, толкавших друг друга и громко хохотавших. На некоторых были нарукавные повязки со свастикой, чёрный и красный цвета резко выделялись даже в сумерках. Один выводил что-то краской на кирпичной стене. Манфред смог разобрать слова Blut und Ehre. Кровь и честь[4]. Другой мальчишка, обведя взглядом Эдеров, резко выбросил руку вверх, словно бросая вызов.
– Хайль Гитлер! – выкрикнул он, и в его голосе прозвучали одновременно насмешка и угроза; нацистскую партию объявили в Австрии вне закона ещё год назад, но это не особенно подействовало на её сторонников.
Манфред опустил взгляд, обнял жену и, ничего не ответив, продолжал путь. Иоганна задумчиво обвела глазами светловолосых, стриженых, ясноглазых мальчишек. Биргит скривила губы и отвернулась. Один паренёк дерзко уставился в глаза Лотты, она вспыхнула и поторопилась нагнать отца.
– Поживее, девочки, – проворчала Хедвиг, хотя все уже отошли прочь от компании. – Становится поздно.
Тени стали длиннее, а небо – темнее, семья, прибавив шаг, торопилась на Гетрайдегассе, где ждали пирожные, и Лотта затянула последний куплет «Лорелей». Биргит и Иоганна охотно присоединились, и три голоса наполнили подступающую ночь меланхоличной красотой.
А скалы кругом все отвесней,
А волны – круче и злей.
И, верно, погубит песней
Пловца и челнок Лорелей.
Иоганна
Зальцбург, август 1936
В кухне было душно. Иоганна закатала рукава блузки, но та всё равно липла к лопаткам, а на груди выступил пот. Мать пекла хлеб, и Иоганна, конечно, тоже.
Она уже не помнила, кто и когда распределил между ними обязанности, но Биргит всегда помогала отцу в магазине, она – матери по дому, а Лотта… что делала Лотта? Она смеялась, и пела, и делала мир прекраснее, и никто не требовал от неё большего, потому что Лотта наполняла всё вокруг радостью и гармонией. В сентябре она должна была стать студенткой Моцартеума, изучать вокал, теорию и композицию. Их маленький жаворонок расправлял крылья.
– Иоганна, печка, – скомандовала Хедвиг, и девушка молча подошла к печи, сунула внутрь несколько поленьев и задвинула заслонку. Кухня её матери, думала она порой, была самой старомодной во всём Зальцбурге.
Хедвиг Эдер не признавала современных удобств; свою кухню она обставила по примеру той, где прошло её детство, и, войдя в это просторное помещение, можно было подумать, что вы оказались в тирольском фермерском доме. Здесь были деревянный стол и скамьи, большая печь, а пучки сушёных трав и связки лука свисали с потолка и болтались между старых медных кастрюль и сковородок. Правда, несколько лет назад она неохотно позволила мужу купить холодильник, поскольку было невозможно хранить пищу в леднике или ручье, как было принято у неё на родине, в горах.
Тем не менее Хедвиг настаивала, что всё нужно делать так, как было заведено в её детстве: печь хлеб, красить ткань, сушить растения, разливать варенье по банкам. Не хватало ещё делать всё это по-новому или, что ещё хуже, покупать в магазине! Достаточно и того, что ей, как всему Зальцбургу, приходилось брать молоко у молочника, каждое утро проезжавшему по улице под грохот бидонов. Будь у Хедвиг такая возможность, она держала бы корову.
И во всех домашних делах Иоганна была её помощницей.
Она взялась за эту роль с решительным прагматизмом, унаследованным от матери, и в молчаливой солидарности работала бок о бок с ней, находя удовольствие в маленьких достижениях: свежей золотистой буханке, накрахмаленной рубашке, отполированном столе. Она не особенно любила учиться, как ни старался отец привить ей свою любовь к музыке и книгам, и предпочитала практичное и осязаемое туманному и абстрактному.
Но спустя четыре года после того, как окончила школу при монастыре, где учились и её сёстры, незамужняя и не имеющая никакой надежды это изменить Иоганна стала чувствовать, что задыхается, и это было никак не связано с душной кухней.