Он бесшумно попятился, пока не уперся спиной в противоположную дверь, нащупал сзади ручку, повернул ее, вошел в темную комнату и закрыл за собой дверь.
Это была мамина спальня. А комната напротив служила ей гостиной, и между ними поперек коридора стоял громадный шкаф — восхитительное место для детских игр. Он помнил, что раньше здесь висели мамины платья — шелковые, пахнущие лавандой, они шуршали, когда он трогал их рукой. Ему было десять лет, когда она умерла, и платья из шкафа исчезли.
Чарлз тихонько открыл дверь шкафа. Семь футов черной пустоты дохнули затхлым, холодным воздухом — хваленое проветривание миссис Латтери не простиралось так далеко. Он двигался в темноте, пока пальцы не коснулись панели на противоположной стороне шкафа. В давние времена здесь тоже была дверь, но ее забили, чтобы оставить больше места платьям миссис Морей. Сняли ручку, заткнули замочную скважину.
Чарлз тогда очень горевал, что не стало этого глазка — участника его игр. Он вспомнил, какое возбуждение охватило его, когда обнаружилась другая дырочка. В четырех футах от пола, на самом краю панели оказалась дырка, замазанная клеем, смешанным с опилками. Долго и терпеливо девятилетний мальчик расковыривал замазку, пока не вытащил ее как пробку. Память об этой дырке и привела его сейчас в недра шкафа. Незапертые ворота, открытая дверь, мужские голоса — все это требовало объяснений.
Он опустился на колени, нащупал дырку и осторожно выдернул затычку.
Чарлз Морей глянул в дырку в стенной панели — то, что он увидел, крайне его удивило. Половина комнаты была освещена, другая половина скрыта в тени. На столе розового дерева, где лежал альбом с мамиными фотографиями, горела лампа с наклоненным абажуром. Она стояла прямо на толстенном альбоме, и зеленый шелковый абажур был наклонен так, чтобы свет падал на дверь.
Чарлз невольно отпрянул; потом сообразил, что свет падает левее его панели и направлен на дверь, под которой он и увидел полоску света.
За столом сидели двое мужчин. Один — спиной к Чарлзу, так, что он видел только его черное пальто и фетровую шляпу. Другой, сидящий лицом к Чарлзу, был в тени. Заинтригованный, Чарлз всматривался в этого другого, но видел только часть белой рубашки в обрамлении, похоже, расстегнутого черного плаща. Над рубашкой светлела размытая клякса — бесформенная, не имеющая черт лица. Голова у человека, конечно же, была, но Чарлзу казалось, что на ней нет лица. Хоть он и был в глубокой тени, но должна же быть видна линия надо лбом, где начинаются волосы, и очертания подбородка!
Чарлз судорожно вздохнул. У этого человека нет, кажется, ни волос, ни челюсти, он — только белая рубашка, плащ и сероватая клякса вместо лица. Это было нечто чудовищное.
Короткие волосы на затылке уже начали покалывать Чарлзу шею, когда человек, сидевший к нему спиной, заговорил:
— А если предположить, что свидетельство есть?
Плечи под черным плащом пошевелились, и низкий, мягкий голос ответил:
— Если есть, тем хуже для нее.
— Что вы имеете в виду? — торопливо спросил первый.
— Девчонке все равно придется уйти. Я думаю, безопаснее всего уличный инцидент. — Слова были произнесены мягко и безразлично, с красивой модуляцией в голосе. Мужчина, сидевший в тени, приподнял какую-то бумагу, посмотрел в нее кляксой лица и спросил:
— Вы уверены, что нет завещания?
— Совершенно уверен. Нотариус об этом позаботился.
— Где-нибудь может быть еще одно. Миллионеры имеют забавную страсть составлять завещания.
— Двадцать Седьмой совершенно уверен. Вот его отчет. Хотите посмотреть?
Он передал бумагу. Лампу чуть-чуть наклонили, тень сдвинулась. Свет коснулся края руки, и Чарлз увидел, что на руку надета серая резиновая перчатка. У него так и подскочило сердце: «Клянусь пистолетом! Так вот что он натянул на лицо! Чудовищно! На лице и голове — сплошная серая резиновая маска!»
Эта была мамина лампа. Комната когда-то была местом, где всегда было тепло, горел неяркий свет, не разрешалось шуметь, где по вечерам разжигали камин, и он садился на пол возле дивана, и нежный, усталый голос рассказывал ему разные истории. Что здесь делают эти невероятные люди? Вид гладких серых рук, лежавших на докладе Двадцать Седьмого, вызывал у него тошноту, в душе закипала злость. Какая дьявольская наглость…