Дионисио выбрался из постели, подошел к окну глянуть, какая погода, и стал звонить в полицию.
Он в кои-то веки сразу попал куда нужно, и в трубке ответили: «Полиция».
– Агустин, ты? Говорит Дионисио с улицы Конституции. Слушай, эти ублюдки добрались до Рамона… Да, уверен, это он… Да, и колумбийский галстук… Да, Агустин, я тоже… Отгоню стервятников… Нет, стрелять не буду… Ладно…
Дионисио накинул только длинную рубаху до колен и сбежал по лестнице, все же надеясь, что в саду не Рамон. Он вышел из дома и сразу отметил: птица, всегда щебетавшая на рассвете, молчит. Подошел к трупу, и все внутри помертвело. Любимый друг, утешавший и ободрявший. Товарищ, с которым откупорено столько бутылок.
Босые ноги Рамона были обожжены. Черные обгоревшие ступни покрыты лопнувшими кровавыми волдырями и грязью – значит, его заставили идти, а потом перерезали горло и вытащили язык. Его убили с таким презрением, что вернули пистолет в кобуру – дескать, легавый и сделать-то ничего не может. Дионисио вынул пистолет и кинул в дверной проем.
Нагнулся, смахнул муравьев, сновавших по лицу Рамона, ползущих в рот и обратно. Взглянул на часы – когда же приедет Агустин? Склонился и поцеловал товарища в щеку. Коснулся пальцами губ, произносивших столько добрых слов утешения и ученых прозвищ.
– Дружище… – произнес Дионисио.
В нагрудном кармане Рамона торчал листок бумаги. Дионисио вынул его и развернул. Прочел: «Подарочек на день рожденья». Дионисио на секунду задумался, потом вспомнил, что сегодня день рождения Заправилы, тот устраивает в своем квартале семидневный карнавал с благословеньями прирученных священников, тремя духовыми оркестрами и танцевальной группой из Моренадо, района рудников.
«Значит, он встал и на твоем пути, старина», – подумал Дионисио. Он давно уже не писал писем в газету и поразился злобе кокаинового царька, до сих пор искавшего способы ужалить единственного человека, кто принудил Заправилу увидеть себя в истинном свете впервые за всю бесплодную жизнь.
Приехал Агустин, повзрослевший и возмужавший с тех пор, как впервые появился тут из-за мертвеца в саду. Натягивая желтые резиновые перчатки, он старался держаться как подобает, но Дионисио заметил, что глаза у Агустина полны слез.
Юноша взглянул на того, кто во все времена был умным и насмешливым острословом, совестью их полицейского участка. Повел рукой в сторону изломанного тела со зверскими следами пыток и, словно что-то объясняя, непослушными губами выговорил:
– Я всему у него научился.
Дионисио пригладил Рамону волосы и поднялся. Помолчали, глядя на тело. Потом Дионисио спросил:
– Ты на этой неделе дежурный по управлению? – Агустин отер рукавом глаза и кивнул. – Тогда сделай мне одолжение.
Агустин снова кивнул, из-за кома в горле не в силах говорить.
– Сделай так, чтобы на карнавале не было полицейских, а если объявятся очевидцы, от их показаний прикуривай сигареты. Если вдруг потребуют расследования, допрашивай только тех, кто ничего не видел.
Агустин опять кивнул и показал на тело:
– Сволочи, они его пытали… Он все про них знал. – Помолчал и добавил: – И был твоим другом.
– Еще одна моя смерть, – сказал Дионисио. Видя, что Агустин больше не может сдерживать слезы, он положил руку ему на плечо. Юноша затрясся в рыданиях, и Дионисио прижал его к себе, как маленького, обхватив за шею. Они стояли, обнявшись. Глаза Дионисио оставались сухими. Он не оплакивал друга. – Ничего, – сказал он, укачивая плачущего полицейского, – скоро я сделаю такое… Рамон жизни бы не пожалел, чтобы увидеть. Я поклялся, и, считай, это уже сделано.
Агустин с Дионисио осторожно подняли и уложили тело в провонявший мертвечиной и хлоркой фургон, где побывало так много по-всякому изуродованных трупов; Дионисио проводил взглядом машину и вернулся в дом, по дороге подобрав пистолет Рамона. Опустился на стул, долго сидел совершенно неподвижно, затем поднялся и взял пачку нотной бумаги. За час, без всяких поправок он сочинил свой знаменитый «Реквием Ангелико». Партитура была написана для фисгармонии, кен и мандол, но и в таком звучании реквием произвел потрясающее впечатление на всех, кто пришел на похороны Рамона Дарио. Даже у полицейских, при всем параде стоявших в почетном карауле у входа в церковь, от этой музыки брызнули слезы из глаз – не потому, что она была печальна, но потому, что печаль предваряла в ней торжественный покой. Все, кто потом слышал реквием, отмечали место, где грустная и нежная мелодия первой части – будто чувствуешь на лице дуновение от ангельских крыльев, по спине пробегает непостижимый холодок от сверхъестественного, а волоски на коже встают дыбом, – вдруг во второй части взлетает к гимну победе, что звучит поистине как небесный хор, приветствующий рассвет нового творения. Произведение стало широко известно по всей Латинской Америке, и в конце концов его привез в Европу один этномузыковед. Он искренне посчитал реквием народной музыкой, а позже поселился в Кочадебахо де лос Гатос.