– Я не собирался и не собираюсь с ним мириться! С историей невозможно поссориться или помириться! Он был падающим, и я его подтолкнул. Он только и делал, что сыпал песок в наш механизм, – вредитель, враг, тля!
– Он твой брат, – спокойно сказал Максим Ильич. – Твоя кровь. Идеи долго не живут, они меняются и умирают, а кровь – она всегда кровь…
– Революция выше крови! Несть пред ней ни эллина, ни иудея, ни брата, ни отца! Ничуть не жалею, что отдал приказ расстрелять его, ни-чуть! Мы сражались – и ты сражался – за всех людей, а не за русских или евреев, не за братьев или сестер! Мы были всемирным словом, всемирным! При слове «русский» моя рука тянется к кобуре! При слове «брат»…
– Слезь с коня, Трофим Никитич, – перебил его Столетов, по-прежнему не повышая голоса. – И конь-то давно сдох, а ты все никак не уймешься… – Помолчал. – Прошлое прошло. Сейчас ты хочешь похоронить его по-человечески… ведь что-то же заставило тебя это сделать через шестьдесят лет…
– А ты хотел бы, чтоб его кости лежали вперемешку с собачьими?
Утром Столетов заклеил горловину крафт-мешка с костями и положил его в гроб.
Этот гроб он смастерил накануне. Сколотил из хороших струганых досок и обил черной тканью. На верхней крышке белой краской изобразил крест с двумя перекладинами – прямой и косой.
Трофим Никитич отнял у него кисть и дорисовал маленькую прямую перекладину выше большой. Столетов усмехнулся, но промолчал.
Деревня еще не проснулась, когда мы уложили гроб в лодку и отчалили, держа курс на юг, мимо риги и дома Чурилихи. На крыльце курил Сергей Чурилин. Он был в майке и кепке.
Часа через два пристали к берегу – здесь нас ждал грузовик.
Мы погрузили гроб в кузов. Я и Столетов устроились на какой-то ветоши рядом с гробом, а Трофим Никитич сел в кабину.
Из солидарности с прадедом я не пошел на отпевание.
За церковью находилось старое кладбище со скамейками у входа – на них мы и сели.
Трофим Никитич курил, я глазел по сторонам. Внимание мое привлекла дверца в боковой стене храма. Эта дверь была такой маленькой, что человек мог пройти в нее только на четвереньках.
– Зачем она?
Старик усмехнулся:
– Для дьявола – он ведь тайная любовь Бога. По ночам через эту дверцу черт пролезает в церковь и молится, молится… плачет и кается…
Он, конечно, шутил, но мне почему-то стало жалко его. Не черта жалко – прадеда.
После отпевания мы снова погрузили гроб в кузов машины, которая отвезла нас на берег.
Нам предстояло отвезти в Осорьин гроб.
Старуха Изотова на прощание подарила нам икону.
Она всегда носила черное, редко вступала в разговоры, жила одиноко.
Ее первый муж был повстанцем-тимофеевцем, отсидел почти двадцать лет на Соловках и в Карлаге, умер незадолго до войны, второй муж погиб под Смоленском в сорок втором, сыновья были похоронены в братских могилах в Будапеште и Праге.
Трофим Никитич и Столетов пытались ее разговорить, расспрашивали о первом муже, но старуха отмалчивалась.
И вдруг утром, накануне нашего отъезда, она появилась в доме Столетова со свертком в руках, спросила, правда ли, что останки Тимофея были отпеты в Юрасовской церкви, а потом развернула платок и выложила на стол икону.
В центре ее был изображен черный крест, на котором было распято какое-то странное существо, похожее на собаку. Существо это было кричаще-красного цвета, как будто окровавленное, и смотреть на него долго не было сил – такой мукой веяло от него. На заднем плане виднелись уходящие за горизонт кресты поменьше. По сторонам креста и чуть ниже стояли толпой бородатые мужики в красных рубахах и черных штанах, все с топорами в руках, все с нимбами над головой, все с суровыми лицами. Среди этих людей выделся ростом и жгучим взглядом мужик в короне, державший в одной руке громадный топор, а в другой – дубину. На плечах у него была накинута какая-то шкура.
От этой иконы, выполненной на куске фанеры в красных и черных тонах, веяло ужасом, какой-то нездешней страстью.
– Это не икона, Катя, – сказал Трифон Никитич. – Это черт знает что, но только не икона. Откуда она у тебя?
– От Георгия, – сказала старуха. – От мученика Георгия…