И он не стал обращать – ушёл, спрятался в парилке.
Поддал, посидел, поддал, улёгся. Даже вроде бы заснул. Снова поддал.
– Хорошо? – спросил его маленький, поросший белым волосом человек. Белый волос вился по его скользкому телу, как водоросли по морскому камню, – было понятно, что если прикоснуться к человеку рукой, то на пальцах останется нехорошее, брезгливое ощущение даже не рыбы, а какого-то пахучего болотного гада. Волосами были покрыты его крупные, мясные уши, вдавленные виски, короткая шея, некрупное тело с большой грудной клеткой – настолько большой, будто бы у него горб вырос впереди. И только кисти рук были безволосые, розовые, будто бы варёные, с пальцами, лишёнными ногтей.
Он приветливо улыбался – лицо старенькое, а выражение задорное; сидел недвижимо, но казалось, что внутри него всё шевелится и слегка бурлит, словно это бурдюк с варёными, распавшимися от жара на разноцветные вялые волокна овощами.
Руки он держал перед собой, и пальцы, лишённые ногтей, всё время чуть шевелились, словно против воли, словно бы независимо, как бы отдельные от него, будто бы живые.
* * *
Когда Верховойский, поспешно натянув на мокрое тело носки, рубашку, трусы, джинсы, уходил, то ли драматург, то ли стриптизёрша танцевала с голой грудью, проснувшийся писатель-почвенник крестился, неотрывно глядя на неё, армянский массажист дирижировал танцем своей подруги при помощи расплёскивающейся бутылки водки, таджикская певица лежала на животе, в комнате отдыха, одна, постелив простынку на кожаный диван. Сына пастора не было видно.
Верховойский не попрощался.
На вокзал он приехал раньше времени – за три часа.
У него было странное, ухмыляющееся настроение – как будто он впервые что-то украл, но никто этого не заметил. Его слегка пошатывало, но в меру. «Не было никакого старичка», – твёрдо решил он, быстро успокоившись. Улёгся на лавку, уверенный, что не заснёт, а только немного подремлет, и в ту же секунду исчез из сознания.
Его растолкал полицай, сообщив, что на лавках лежать не стоит.
Верховойский тут же встал, демонстрируя своё замечательное физическое состояние и восхитительную степень трезвости, но полицай, не оценив всего этого рвенья, ретировался.
Часы на стене явственно показывали, что поезд Верховойского ушёл. Он всё равно не поверил – сбегал, отчаянно ругаясь матом то про себя, то полушёпотом, то в голос, – на перрон. Ну да, так тебя и заждался твой проводник, удерживая состав за поручень.
– Полицай! Сука! – ругался Верховойский. – Где тебя носило! Ты не мог меня разбудить раньше! Тупой скот! Наберут тупых скотов! Видит ведь – спит человек! Неужели нельзя догадаться, что его надо разбудить? Чем они вообще занимаются!
Побежал к кассам, там, неизвестно откуда, в два часа ночи образовалась очередь. Люди стояли странные, смурные, медленные, кто в капюшоне, кто в платке, лиц не разглядеть. Что-то подолгу шептали кассиру в окошечке – будто рассказывали историю своей медленной и смурной жизни. Кассир, не поднимая глаз, долбила по клавишам, как наборщица.
Верховойский едва сдерживался, чтоб не начать бить и топтать всех стоявших впереди.
Через час еле добрёл до кассира, но та ровно перед Верховойским захлопнула свои ставни, воскликнув: «Я же говорила: не занимать!»
Он встал к соседнему окошку, почему-то туда никто не занимал – оказалось, что это касса с доплатой за срочность. Срочно купил билет на поезд, который уходил через три часа. Других поездов не было. Срочность стоила тысячу рублей.
Расплатившись, Верховойский обнаружил свободное окно для простых людей, где очереди не было вовсе и кассир скучала, распределяя мелочь по отделениям кассы.
Никогда еще Верховойский так не презирал себя.
Он начал по уже неистребимой привычке нынешнего городского человека искать мобильный телефон – ну вдруг какие-то важные эсэмэски пришли, а он не заметил, или звонил кто-то близкий и надёжный, а он не слышал, к тому же в телефоне собственное, всегда самое точное время – не то что на этих вокзальных часах – кто знает эти часы! – а в своём мобильном часы и минуты карманные, тёплые, родные.