Несколько англичан, из которых главным был Китченер, считали, что восстание арабов против турок даст Англии как противнику Германии возможность одновременно разгромить ее союзника — Турцию.
Их знание природы, властей и местности арабскоязычных народов породило в них мысль, что исход такого восстания будет счастливым; и указывало на его характер и методы.
Так они позволили восстанию начаться, добившись для него формальных заверений в поддержке от британского правительства. Но все же восстание шерифа Мекки явилось для большинства внезапным и застало союзников неподготовленными. Оно вызвало смешанные чувства, приобрело сильных друзей и сильных врагов, и среди столкновения их интересов дела пошли неудачно.
Многое из того, что есть дурного в моем рассказе, порождено, быть может, обстоятельствами нашей жизни. Годами мы жили друг с другом как придется, в голой пустыне, под равнодушными небесами. Днем горячее солнце опьяняло нас, и голову нам кружили порывы ветра. Ночью мы промокали от росы и были ввергнуты в позор ничтожества безмолвиями неисчислимых звезд. Мы были армией, замкнутой на себе, без парадов и жестов, посвященные свободе, второму из верований человека, цели столь прожорливой, что она поглощала все наши силы, надежде столь абстрактной, что наши ранние амбиции меркли в ее сиянии.
Со временем наша необходимость бороться за идеал возросла до непререкаемой одержимости, которая правила над нашими сомнениями уздой и шпорами. Волей-неволей она стала нам верой. Мы продали ей себя в рабство, сковали себя общей цепью, преклонились перед ее святостью, чтобы служить ей всем, что было в нас доброго и злого. Обычно дух рабов ужасен — они потеряли весь мир — и мы отдали не только тела, но и души всевластной жажде победы. Своими же действиями мы вытравили в себе мораль, силу воли, ответственность и стали как сухие листья на ветру.
Вечно длящийся бой сдернул с нас прочь заботу о своих или о чужих жизнях. Мы шли с петлями на шеях, и цены за наши головы показывали, что враг готовил нам жуткие мучения, если бы мы попались. Каждый день кто-то из нас уходил; и живущие осознавали себя лишь чувствующими куклами на Божьей сцене: поистине, наш надсмотрщик был беспощаден, беспощаден, пока наши разбитые ноги могли, спотыкаясь, идти вперед. Слабые завидовали тем, кто устал до смерти, ибо победа казалась такой далекой, а поражение — близким и верным, пусть и внезапным, облегчением. Мы жили всегда в напряжении или оседании нервов, на гребне или на подошве волны наших чувств. Это бессилие было горько нам и заставляло жить, глядя лишь на то, что перед нами, в равнодушии к злу, которое мы причиняли или переносили, так как физические ощущения оказывались подло скоротечными. Приступы жестокости, извращений, похоти пробегали легко по поверхности, не тревожа нас, так как моральные законы, которые казались оградой против этих глупых случаев, были всего лишь словами, слабыми словами. Мы узнали, что бывает боль слишком острая, горе слишком глубокое, экстаз слишком высокий, чтобы восприниматься нашими ограниченными существами. Когда эмоции достигали этой высоты, разум задыхался; и в памяти появлялись пробелы, пока обстоятельства не возвращались к обыденности.