Кот Шредингера, живой и мертвый одновременно, прославился на весь мир. А я иногда думаю, что реанимация – приют для множества таких котов.
И вот теперь я гадаю, уставившись на пациентку Шредингера: так жива или мертва?
И не нахожу ответа. Мой мозг не способен собраться с мыслями, чтобы ответить на этот главный вопрос. Конечно, сама ситуация для меня настолько нова и непривычна, что я даже не могу определить состояние пациентки, но дело даже не в этом. Сиди я сейчас хоть перед сотней подобных ей пациентов, я все равно не смогла бы уловить, кто они – и в какой форме сейчас пребывает их сознание. И я умываю руки – и говорю себе то же самое, что уже сказали ее родные: время покажет, и нам не осталось ничего, кроме как надеяться на то, что монета упадет нужной стороной вверх. Бросай кости – и будь что будет, лишь бы не шестерка. Надейся – потому что я не знаю, чем еще заполнить эту пустоту, а час принятия решений пока не пробил.
Через четыре дня я смотрю на монитор, который выдает сто ударов в минуту. Привычный, регулярный, синусовый ритм ее собственного сердца. Я прикладываю к ее груди стетоскоп, но лишь затем, чтобы вернуть ей свой долг – и сделать так, чтобы она ощутила: там, внутри у нее, теплится жизнь. Чтобы она поняла: теперь я собралась с мыслями и знаю ответ на вопрос.
Таков ритуал: чтобы выразить уважение, я слушаю стук ее сердца.
Я слышу чистые, знакомые звуки – ее сердце открывает и закрывает клапаны: тук-тук, тук-тук, тук-тук. Я тут, я тут, я тут.
Жива.
Еще недавно, стоя перед ней точно так же, я спрашивала себя: «Каковы ее шансы?» – и сама отвечала: «Почти никаких».
И тогда мы решаем поддержать эту искорку надежды, потому что это лучшее, что мы можем – в интересах пациента. И вот она уже перебирается из реанимации в хирургию. И весь следующий день проходит через руки хирургов, анестезиологов, медсестер, ассистентов, рентгенологов, санитаров – через все эти руки, сменяющие друг друга, пока не попадает ко мне. Я выполняю свою работу, а в коротеньких передышках – продолжаю надеяться. На то, что у нее все получится и что она выдержит бремя всего, что мы делали для нее до сих пор.
Ее близкие спрашивают, как она. С очень серьезным видом я рассказываю им лишь то, в чем могу быть уверена: что наметились позитивные признаки, но общая картина пока изменилась мало. Что состояние критическое и, как мы уже говорили, остается серьезный риск его дальнейшего ухудшения, не исключая смерть мозга или полный провал нынешней стратегии лечения. Но мы стараемся изо всех сил.
И они надеются. И я надеюсь. Изо всех сил.
Три недели спустя наша пациентка не просто биологически жива, но жива активно и необратимо. Ее мозг функционирует без нарушений, и никакие другие органы не требуют искусственной поддержки. Когда ее решают перевести в общее отделение, я заскакиваю к ней в палату и желаю ей удачи. Не успевают эти слова слететь с моих губ, как со мной происходит то, что я ощущаю в себе нечасто. Теплая волна поднимается откуда-то из горла и разливается по щекам. В уголках глаз собираются невидимые слезинки, и я знаю почему – ведь я из тех, кто плачет, когда в книгах или фильмах все кончается хорошо.
Но я не плачу, даже не собираюсь, поэтому стараюсь быть краткой. Я говорю: «Счастливо, всего вам самого доброго», а потом улыбаюсь. И одной этой улыбкой словно хочу добавить: «Вы были очень важны для меня».
– Спасибо вам всем за вашу заботу, – говорит она.
Я качаю головой, словно желая сказать: «Не стоит», а вслух отвечаю:
– Для этого мы все и здесь.
И они надеются.
И я надеюсь.
Изо всех сил.
Когда я закрываю дверь и ухожу, мне приходит в голову, что эта женщина, скорее всего, проживет на свете еще не один десяток лет. И как бы ни сложилась ее дальнейшая судьба, – надеюсь, она сумеет ею насладиться.