Фаренберг встал перед колонной заключенных, которую выстраивали в шесть часов вечера не только по будням, но и по воскресеньям. Перед штурмовиками стоял не Циллиг, его место занял Уленгаут, его преемник; эсэсовцами командовал не Бунзен – он был в отпуску, – а некий Гаттендорф, человек с длинным лошадиным лицом. Но заключенные, обычно сразу же замечавшие малейшую перемену, теперь, после пыток, перенесенных на этой неделе, находились в состоянии полнейшей апатии и упрямого равнодушия.
Никто из них не мог бы сказать – мертвы ли уже оставшиеся три беглеца, которых волокли к платанам, или они еще живы. Да и вообще «площадка для танцев» представляла собой как бы пересыльный пункт; не могло такое место существовать на земле, не принадлежало оно и миру иному. Сам Фаренберг, стоявший перед колонной, казался таким же изможденным и больным, как и все они.
Но его голос сверлит и сверлит затуманенное сознание заключенных, до них доносятся какие-то отдельные слова о правосудии и о руке правосудия, о теле нации и о злокачественной опухоли, о побеге, о роковом дне побега – завтра как раз неделя. А заключенные прислушиваются к смутным голосам пьяных крестьян далеко в полях. Вдруг через каждого и через всю колонну словно прошел толчок. Что сказал сейчас Фаренберг? Если и Гейслер пойман – тогда конец.
– Конец, – сказал кто-то, когда они шли назад. Это было единственное произнесенное ими слово.
Однако час спустя, в бараке, один сказал другому, не раздвигая губ – говорить было запрещено:
– Ты думаешь, они действительно поймали его?
И другой отвечал:
– Нет, не верю.
И первый был Шенк, тот самый, к которому напрасно ходил Редер, а второй – новичок, рабочий из Рюссельсгейма, который сразу же по прибытии угодил в карцер. Шенк продолжал:
– Ты видел, какие у них были растерянные лица?
Ты видел, как они переглядывались? Л как Фаренберг надрывался? Нет, лгут они. Нет, они не поймали его. Только те, кто был рядом, уловили их разговор. Но в течение вечера смысл этих слов дошел до каждого, ибо сосед шептал об этом соседу.
Бунзен, уезжая в отпуск, прихватил с собой двух молодых друзей, статных остроумных молодцов, хотя и не таких видных, как он сам, тем более подходили они для свиты.
В то время как Фаренберг произносил свою речь, Бунзен и его два спутника подъехали к гостинице Рейнишенгоф в Висбадене. Сопровождаемый обоими, Бунзен спустился вниз. Зал для танцев был еще пустоват. Оркестр играл вальс – и не больше десятка пар кружилось на блестящем полу. Так как большинство мужчин было в мундирах, то все в целом производило впечатление какого-то праздника победы, как при заключении мира.
Бунзен заметил за одним из столиков своего будущего тестя и кивнул ему. Отец его невесты был разъездным агентом у Генкеля, «шампанским консулом», как он называл себя, всегда при этом прибавляя, что он коллега Риббентропа, когда-то подвизавшегося в той же области. Бунзен увидел среди танцующих и свою невесту и не замедлил приревновать к ее кавалеру, но затем узнал ее двоюродного брата, худого юношу, только что произведенного в лейтенанты. Когда танец кончился, она подошла к Бунзену. Ей было девятнадцать лет. Она была смуглая, томная, с вызывающим взглядом. Оба они чувствовали, что все ими любуются, они сдвинули столики, маленький официант тут же стал колоть для них лед своим коротеньким молоточком. Ганни, невеста, заявила, что это ее прощальный выезд, завтра у нее начинаются шестинедельные курсы для невест эсэсовцев.
– Похвально, – сказал Бунзен.
Отец Ганни, вдовец, большой остряк и проныра, внимательно присматривается к Бунзену и так же внимательно – к его двум друзьям. Ему не слишком нравится этот красивый молодец, в которого влюбилась его дочь, да и кроме того – что это за странная должность, которую его будущий зять занимает б Вестгофеие? Но он навел справки о родителях Бунзена: оказалось – самые обыкновенные, вполне приличные люди. Старик служил чиновником в Пфальце. Когда отец Ганни во время официального визита сидел в тесной гостиной Бунзенов, он решил, что эти люди могли произвести на свет столь необычного потомка только по прихоти «гения расы».