— Пойдем!
Я вскакиваю, подаю ему корзинку с грибами.
— Погоди, — произносит он одними губами, — смотри, как красиво!
Я помню тучи — тяжелые, брюхатые, низкие, надвигающиеся прямо на нас, и вдруг проклюнувшееся солнце, и косую пелену дальнего дождя. И свинцовую речку. И журчание воды на камнях. И едкий дым, повернувший в нашу сторону. И его беспричинный смех, смех счастливого человека. Мы тогда забыли плащи и здорово промокли.
Обтершись махровым полотенцем, переодевшись в сухое, мы сели за стол. Дед смачно подцепил вилкой малосольный гриб, опрокинул рюмочку водки. Поймав мой восхищенный взгляд, почему-то пообещал:
— Когда тебе стукнет шестнадцать, я отведу тебя в ресторан, и ты попробуешь настоящего, хорошего вина.
В шестнадцать я уже сам попробовал вина — всякого: и хорошего, и плохого.
Дед про свое обещание просто забыл.
…Я постоял еще минутку у замершего пруда. Медленно обвел взором линию берега, темные сосны, завершил круг. Повернулся, пошел на слабый свет фонаря. Домой.
По дороге я думал о странной истории. Некий исследователь-архивист из сибирского отделения «Мемориала» позвонил жене с неделю назад. Он разыскал лагерное дело ее деда. «ЗК Яков Эйдельман направляется в барак усиленного режима (БУР) за то, что отказывался исполнять возложенные на него обязанности пожарного и за игру на скрипке после отбоя». То, что Яков Наумович не раз сидел в БУРе, нам известно по его рассказам. То, что он не умел играть ни на каком музыкальном инструменте, — неопровержимый факт.
Сидевший в Норильске политкаторжанин так прокомментировал сообщение из Воркуты:
— Черт его знает. Если он сидел с «придурками», например, с лагерным оркестром, то мог взять вину на себя, выгородить товарища. Пожарный — не худшая должность. К чему от нее отказываться? Могли ведь просто все выдумать — бумага стерпит. Насколько я знал, Яков Эйдельман «в придурках» не числился. Между прочим, — добавил он, — у нас в Норильске было сложно привыкнуть к заполярной ночи — светло, спать не хочется. Мы подолгу сидели с ребятами на ступеньках барака, курили, трепались, охрана смотрела на это сквозь пальцы.
Я хорошо помню Якова Наумовича — он был сама энергия, приложить которую ему было некуда. До войны честно служил власти и искусству — работал театральным критиком.
— Лагерь сделал одно доброе дело — исключил из партии, в которую меня приняли на войне.
И еще, сверкая глазами, признавался:
— Перечитал тут написанное до посадки — сколько же я чуши намолол.
Я зашел в дом, полистал перед сном том дедова «Избранного» и выключил свет.
Во сне я долго бродил по какому-то театрализованному лабиринту. Дорожки были аккуратно разметены и посыпаны свежим песком. Деревья были знакомые, но не те: сосны, и ели, среди которых почему-то затесались лишние здесь яблони и вишни, и настоящий бамбук. Из зарослей вдруг выглядывали гипсовые советские статуи. Если б не знакомые с детства пионеры и горнисты, колхозницы с осетрами и сталевары в пыльных шлемах, я с полным основанием мог бы решить, что попал в другую страну. Иногда мелькали ограда забора и какие-то кирпичные строения, похожие на гараж и котельную, но лезть в невысоких ботинках в дикий снег не хотелось. Странно, но мне не было страшно.
На одном из пересечений лабиринта, около фигуры Аполлона с лирой, я остановился прикурить. Широконосый, с грубыми слипшимися кудрями и невероятно маленькой жеманной лирой, с отбитым пенисом, солнечный музыкант походил на уродливую карикатуру. Собирающие сейчас советскую парковую скульптуру галерейщики дорого б дали, наверное, чтобы спереть его отсюда.
Впрочем, в его наивности что-то было, по крайней мере я в первый раз улыбнулся.
Невероятный рев или стон пропорол вдруг тишину, от неожиданности я вздрогнул. Он возник в глубине леса и длился, длился — и вдруг разом пропал, как отрезали. Я ждал повторения, и оно последовало, скоро и чуть ближе, такое же протяжное, рыдающее, полное безысходной тоски и неприкрытого звериного желания. Больной звук стих, но теперь в лесу затрещали кусты, выстрелила сухая ветка — зверь ломился сквозь бурелом, похоже, прямо на меня. Признаться, столкнуться сейчас нос к носу с племенным быком мне явно не хотелось. Я замер, прикидывая, смогу ли в крайнем случае забраться на спину к Аполлону.