"Они во всем виноваты! - подумал Николай Павлович с ненавистью. - Они виноваты!"
Он вспомнил мать, отца, брата Даню...
Когда он родился, брат уже был, и он рос с сознанием, что только так и должно быть. Мать подносила его к Дане, к его огромному лицу и говорила: "Это твой брат...". И только когда прошло несколько лет, он понял, что брат никогда не скажет ему даже двух слов. Но он понимал его своим особым образом, понимал, когда ему чего-то хочется и когда у него тоска... Потом он стыдился его ужасно, но любил, все равно любил... Этот образ, символ старшего брата, остался в нем навсегда. Пусть и расплывчатым образом, запечатленным в мозгу младенца.
Маленьким Николай Павлович любил играть с фотографиями довоенной Европы, и он хорошо помнил, как однажды, после обеда, выпив перед тем несколько рюмок водки, отец взял у него из рук эти фотографии и вдруг ударил кулаком по столу, так что жалобно взвизгнули роскошные саксонские фарфоровые тарелки, и победоносно воскликнул: "От этой Европы не осталось камня на камне!".
Много лет спустя Николай Павлович увидел, что осталось от той Европы...
"Подлецы, - думал Николай Павлович, глядя на завивающийся узлом драконий хвост. - Подлецы! Меня даже не крестили... Может, в церковь сходить?"
Он не пошел в церковь ни на следующий день, ни через неделю. Он так и заснул у себя в кабинете, одетый, на коротком диванчике, свернувшись в позе эмбриона.
После работы у себя в квартирке Евгения приняла двух пациентов. Первым был ребенок восьми месяцев с несчастным, опухшим личиком. Евгения тут же потребовала отправить его в больницу, потому что его нужно было отправить в больницу. Второй была рыхлая, слезливая женщина с диабетом, она отняла у Евгении гораздо больше времени. Когда женщина с диабетом ушла, Евгения, не закрыв за ней дверь, села в кресло и сидела, не зажигая света, хотя за окном уже стемнело. Последние годы она как-то ослабела и не занималась тяжелыми больными, вот и сейчас, посмотрев только двоих, она чувствовала усталость, расслабилась, ни о чем не думала и только наблюдала за надвигающейся темнотой. Вот тогда-то и пришли двое.
Они не звонили в дверь, не стучали, просто вошли, впрочем, как входили и другие по установленным правилам еще с тех времен, когда такого рода практика особенно не поддерживалась законом. Итак, двое проникли в квартиру и бесшумно вошли в комнату - один высокий, другой пониже и поплотней.
- Включите свет, - сказала Евгения.
Зажегся свет. Один - длинный, худой, второй - пониже, основательный, коренастый, с квадратным лицом. Но глазки у этого второго суетливо бегали, и это как-то противоречило всей его основательной внешности.
- У вас зуб удалили два дня назад, - сказала Евгения Длинному. - А три года назад была язва, впрочем, она зарубцевалась.
От неожиданности Длинный отступил и ударился спиной о дверной косяк.
- У вас абсолютно все в порядке, но через несколько лет могут появиться проблемы, - сказала Евгения Коренастому.
- Какие? - усмехнулся Коренастый, и глазки его опять побежали, побежали, ощупывая комнату.
- Точно сказать не могу, - сказала Евгения. - Поговорим через несколько лет.
- Надо немного прокатиться, - сказал Коренастый. - Если будете хорошо себя вести, ничего плохого с вами не случится, - но в голосе его почувствовалось какое-то злое раздражение.
- Со мной ничего плохого и не случится, - сказала Евгения, спокойно надевая теплый жакет.
Окна были затемнены, и Евгения не видела, куда ее везут. Перед тем как выйти из машины, на глаза ей надели черную повязку. Длинный осторожно вел ее под руку и всякий раз, когда впереди были ступени, говорил:
- Осторожней, ступени... - и даже как-то немного приподнимал над землей.
Евгению долго вели по этим самым ступеням, коридорам, а потом опять ступеням и наконец сняли повязку. Она оказалась в небольшой, узкой комнате, в которой были только старый, кожаный канцелярский диван и несколько стульев напротив. На диване сидел совершенно седой, но вовсе еще не старый, сухощавый мужчина и в упор смотрел на нее. Когда сопровождавшие Евгению вышли, Седой сказал отрывисто и довольно грубо: