— Алексей! Нет, это положительно становится интересным! Исключительно интересным! А марксизм?
— А что марксизм? Очередная ересь, весьма прогрессивная форма лжи, позволяющая при этом еще слыть умным, даже гениальным человеком, вот и весь марксизм.
Если до этого Одинцов слушал, пряча ироническую ухмылку, то теперь он остановился, в глазах у него отразилось небо, ласковым клочком проглядывавшее сквозь старые, очевидно, видавшие еще Толстого или Достоевского деревья; на лице у Одинцова появилось крайне отсутствующее выражение. Ему почудилась за Меньшениным какая-то громадная, покачивающаяся остроухая тень; сердце стиснуло горячим широким обручем; на мгновение ему словно приоткрылось нечто совершенно уж невероятное и фантастическое, распахнулась какая-то цепенящая даль, и мысль сбилась, заметалась. Ему трудно было взглянуть на Меньшенина, но он заставил себя.
— Вы на меня не обидитесь, юноша, за один очень короткий вопрос? — бодро поинтересовался он, чувствуя, однако, продолжавшее саднить сердце.
— Спрашивайте, — мужественно разрешил Меньшенин, весело и беспечно улыбаясь.
— Вы никогда не задумывались над собственным характером? — теперь уже проникновенно и совсем понизив голос, обратился к нему Одинцов.
— Очень интересный вопрос, — улыбнулся Меньшенин, одергивая гимнастерку и туго сгоняя складки под ремнем назад. — Вы, Вадим, должны уяснить одно: в отличие от вас, я совершенно свободен…
— Простите, не понимаю…
— Свободен безусловно от всего, Вадим, — продолжая светло улыбаться, терпеливо повторил Меньшенин. — От авторитетов, от общепринятых теорий и идей…
— Чепуха! Да так ведь и не бывает, это всего лишь приятное, заблуждение, — стал явно подзадоривать Одинцов, и голос у него, как у школьного учителя, журившего любимого ученика, стал ласковым. — Нельзя же всерьез полагать, что вы совершенно разъединены с жизнью, Алексей, с человеком, вообще с человечеством, с его историей, культурой, с его духовными достижениями. Вы ведь умны, вы знаете, так не бывает. Вы шутите… а зачем? Вы воевали, и храбро воевали, у вас достойный послужной список, столько наград…
— Здесь совершенно другое, — ответил Меньшенин. — Как же я мог не воевать? Я русский человек, я защищал Россию, и мне далеко не безразлично, что русского человека, русский народ все упорнее пытаются опорочить. Следовательно, я не мог не воевать — уж эта родовая пуповина у меня сохранилась, мужчина ведь и рождается для борьбы, именно в момент наивысшей опасности в нем и просыпается инстинкт рода. Даже Уинстону Черчиллю, из рода Мальборо, пришлось в эту войну сделать вид, что он забыл о своей ненависти к России. Вот и мне пришлось махнуть рукой на все свои идеи и убеждения… Да я ничего особенного и не утверждаю, Вадим, просто мне кажется, что в мире ничего законченного и вечного не может быть, сие — противоестественно. Совершенству ведь нет пределов, как…
— А разве с этой истиной кто-нибудь спорит? — быстро спросил Одинцов, остро глядя прямо в зрачки собеседнику.
— Нет, разумеется, в открытую — никто. — Неожиданно Меньшенин заразительно засмеялся, и у Одинцова шевельнулась мысль, что рядом с ним человек с каким-то душевным надломом; что молодость, румянец, неистощимая веселость, красивое лицо — все это только внешнее, что-то тут было не так, что-то даже мешало вежливо и холодно подать руку, или хотя бы просто распрощаться сдержанным кивком. И, медля, делая вид, что он задумался, Одинцов действительно уловил в себе какое-то новое движение, все его наблюдения, раздумья, поиски и борьба последних лет вроде бы стали сливаться в один луч, — это было вдохновение, внезапное, вероятнее всего, несвоевременное. Тихая радость шевельнулась в душе, он даже почувствовал легкое головокружение. Давно уже не приходилось ему ощущать такого вольного, приятного чувства парения — ему опять хотелось утверждать в споре нечто совершенно противоположное, и идея, и форма, и даже название его новой работы были ему захватывающе ясны. А главное, главное — какая завеса! Черта с два кто продерется! Даже любезный Коротченко со всей своей ратью… Черт возьми, расцеловать бы этого парня… нет, нет, что он подумает… воистину Париж стоит мессы, но…