Она даже пошла наперекор родителям, которые, правда, пока ничего не знали о ее любви к простому солдату, но скоро уже должны были узнать: последнее время Алма порывалась рассказать им все, хотя Конан и удерживал ее от этого. Он не собирался жениться – не только на Алме, но и вообще ни на ком. Во всяком случае, пока…
– Что же делать, любимый?
Алма встревоженно смотрела на него огромными чистыми глазами, и он впервые не нашел, что ей ответить.
– Что же делать? – повторила она, кажется, не ожидая уже ответа.
Но Конан все же ответил:
– Не знаю, девочка. Клянусь Кромом, не знаю.
* * *
В сумерках прогуливаясь по императорскому саду, Бандурин то и дело бросал мечтательные взгляды в сторону караван-сарая; мысленно же он был там постоянно. В душе его, такой же мясистой, как и тело, уже начинали свою песню сладострастные голоса любви – запредельно высокие, бесполые, бездушные, – заставляя скопца корчиться душными ночами на одиноком ложе своем. Как сильное насекомое уничтожает более слабое, так жажда плотских утех, неутоленная, а потому все более мучительная, постепенно сжирала все прочие желания и мысли Бандурина.
Он даже забыл о суровых стражниках, охраняющих караван-сарай от посторонних, о яме с пауками и змеями, о гневе Эрлика и пророка его Тарима; лишь инстинкт само сохранения заставлял его дождаться темноты, но только над Аграпуром повисал мрак, и скопец ломился через сад как безумный, тряся жирами, сокрушая кусты и цветы, падая, сопя и по привычке попискивая.
Увы. Юноша смотрел на него по-прежнему бесстрастно, хотя и понял, в чем заключается истинная цель визитов евнуха.
Прекрасные синие глаза его холодели при виде жирной туши влюбленного, превращались в прозрачные льдинки, к коим Бандурину так и хотелось прикоснуться пальцем, чтобы ощутить обжигающий холод, особенно чудесный в вечно жарком туранском климате.
Евнух приносил ему драгоценные безделушки, за годы службы наворованные у императорских жен, фрукты, которые срывал по пути в караван-сарай, великолепные вина, купленные в лучшем аграпурском винном погребе… Юный лютнист принимал подарки спокойно, не отвергая, но и не благодаря подносителя; жаль, но при этом глаза его не становились теплее. Он умудрялся смотреть сквозь все жиры евнуха будто сквозь стекло. Ни разу полные нежные губы его не шевельнулись, произнося слова – молча он сидел на узком топчане своем, молча перебирал тонкими пальцами струны лютни и молча отворачивался, когда Бандурин наконец уходил.
Пухлые руки скопца так и не прикоснулись к бархатной коже Диниса, и в пустоту проваливались все вдохновенные речи его, все комплименты, подготовленные заранее – мальчишка словно не слышал ничего. Евнух подумал было, что он заколдован (хотя бы тем же коварным Эрликом), и мысль сия пришлась ему по вкусу, но потом со вздохом вынужден был признать, что, вероятнее всего, Динис просто не оценил пока его представительной внешности и высокого положения в императорском дворце. Следовало подождать, дать ему время открыть сердце для любви, какой он не испытал еще по чистоте своей да по молодости лет, и Бандурин готов был ждать сколько понадобится, ибо и он, несмотря на преклонные уже года, подобной любви до сих пор не испытывал.
Слышал он прежде, что такая любовь прекрасна, не верил, но завидовал; и вот теперь выяснилось, что не верил он правильно – ничего прекрасного в сем чувстве не содержалось; мука, сплошная мука, грызущая душу и мозг, да еще, пожалуй, томление в груди, в районе сердца. Евнух и рад был избавиться от этакого счастья, да опоздал: невидимыми и невесомыми цепями сковала его всего проклятая любовь. Он начал читать презираемые раньше стихи, находя в них отклик на собственные ощущения, начал вслушиваться в мелодичные звуки лютни Диниса, и там тоже обнаружил нечто близкое ему теперь, начал замечать величие храмов и красоту изображения в скульптурах и картинах, коими полон был императорский дворец… Душа Бандурина будто похудела за это короткое время, а похудев, сумела вознестись к небесам, прочувствовать великое, смелое вечное… Так, посредством порочной страсти, приобщился старый жирный скопец к будущему…