Сеченов, не желая терпеть такого неравенства между провинившимися, как унтер-офицер, запретил воспитаннику Ламновскому ходить по вечерам домой.
Это была последняя капля, переполнившая чашу терпения генерала. Приплюсовав ее к истории с письмом и с Миллером, он решил крепко проучить Сеченова, да так, чтобы тот на всю жизнь запомнил.
И проучил. Не сразу — в год, когда Сеченов был уже офицером и когда должна была решаться его дальнейшая судьба: будет ли он принят в верхний класс в чине подпоручика и благополучно завершит свое военно-инженерное образование, или выйдет из училища в армейские саперы прапорщиком.
Наступил день экзаменов. Нужно было набрать определенное количество баллов, чтобы получить право перейти в верхний класс. Сеченов не волновался: учился он хорошо, к экзаменам готовился добросовестно. А об историях с генералом Ламновским забыл.
Но генерал помнил. И при первой же возможности обнаружил свою озлобленность: на экзамене из фортификации придрался к неточности в рисунке и так снизил экзаменационный балл, что на переход в следующий класс нечего было и надеяться.
«Значит, надо выходить сапером! — с тоской думал Сеченов, оглушенный неудачей тем более сильно, что никак не мог предвидеть ее. — Ой, как будет огорчена мама!»
Но делать нечего: назначение выдано, подорожная на руках, и 21 июля 1848 года он прибыл во 2-й Киевский саперный батальон.
…А теперь он мысленно благодарил генерала Ламновского за его подлую месть. Ведь будь генерал порядочным человеком, никогда в жизни не встретился бы Сеченов с Ольгой Александровной.
Сидя в ее гостиной, он рассказывает все эти события лаконично, не вдаваясь в подробности, с присущим ему юмором. Конечно, о том, что он рад-счастлив своему выходу из училища, он умалчивает. Но проницательный взгляд молодой женщины так лукав, что становится совершенно ясно: она видит его насквозь, со всем тем, что он недоговаривает, что изо всех сил старается скрыть от нее. И без улыбки говорит:
— Я думаю, все это к лучшему, Иван Михайлович. Теперь вы человек свободный, можете по-настоящему взяться за образование.
— Свободный?! — смеется Сеченов. — Я же на военной службе, дорогая Ольга Александровна, о какой свободе речь?
Он жадно всматривается в ее лицо в ожидании ответа. А она только пожимает плечами:
— Разве вы не свободны выйти в отставку? Избрать себе новую профессию? Вы еще очень молоды, голубчик.
Ах, эта молодость — 1 августа 1848 года ему исполнилось всего девятнадцать лет. Если бы не это… Он смотрит на Ольгу Александровну из-под насупленных бровей и с болью душевной понимает: никогда не сможет она его полюбить! Хотя они почти ровесники, насколько она старше, умнее, образованней его. И все же она очень добрая — ни разу не посмеялась над его чувством. Держит себя как заботливый товарищ. С ней просто и легко. И очень интересно.
В другой раз она заговорила о Московском университете, снова бросила эту фразу о его свободе. И о том, что вот в Московский университет ему бы и поступить. На медицинский факультет…
— Почему именно на медицинский?
— Потому, что это самая гуманная профессия, — не задумываясь, ответила Ольга Александровна. — Врач это как раз тот человек, который по-настоящему может служить ближнему. Вот если бы я была мужчиной…
Это было ее коньком: разговоры о неравноправии женщины, о ее беспросветном, бесполезном житье. А когда ей возражали, что женщина-мать приносит не меньшую пользу обществу своим высоким и благородным трудом воспитательницы детей, она раздраженно и зло смеялась:
— Воспитательницы! Какие из нас воспитательницы, когда мы сами жизни не знаем?! Как можем мы определить и направить призвание ребенка, когда ничего не понимаем ни в призваниях, ни в том, какая профессия лучше и интересней, какая полезней для общества?! А ведь именно женщине с ее гибким умом следовало бы господствовать в этом самом обществе, а не быть рабыней!
И невозможно было понять, шутит она или серьезно думает, что женщина — это венец творения. Уж она-то себя никак не могла чувствовать рабыней. Хотя если рассудить… Что она будет делать со своими знаниями? Выйдет замуж, народит детей…