Но вот мы останавливались у какой-нибудь машины — и нас еще теснее обступала тишина. Нам начинало казаться, что настал конец света, и все на земле умерло и умолкло, и осталось на всей планете только два человека: я да Лунатик. А в наследство нам достался этот гигантский цех с непонятными машинами и весь мир — и мы не знаем, что же нам делать со всем этим.
Мы начинали топать и насвистывать «Мы красные буденовцы...», пели еще что-нибудь, и тогда из деревянной конторки, притаившейся в углу цеха, выходил усатый, не старый еще сторож и беззлобно гнал нас вон.
— Ишь ты, расшумелись! — негромко говорил он. — Здесь вам не что, здесь вам завод! Идите-ка, ребята, по домам.
Мы выбегали на заводской двор. Возле заколоченной котельной на давно остывших отвалах шлака росли ушастые лопухи и сорная ромашка, которую еще называют аптечной. Она любит расти на свалках, на пустырях, на обочинах — одним словом, в таких местах, где другие цветы расти стесняются. Мы срывали головки этой ромашки, растирали их между ладонями и потом нюхали ладони — они пахли яблоками.
Но однажды, когда мы подошли к заводскому забору, мы увидали, что проход (вернее — пролаз) в нем заделан свежими досками. Из-за забора слышался металлический шум, какое-то глухое ритмичное громыханье. Из трубы над котельной валил дым.
— Теперь сюда не походишь, — сказал Лунатик. — Айда под Тучков мост рыбу удить!
Мы вернулись домой, взяли самодельные удочки, накопали на заднем дворе у помойки червяков и пошли под Тучков мост. Он тогда был деревянным, и с бревен его крайнего устоя очень удобно было удить рыбу. Но в тот день ничего мы не поймали, а вдобавок Лунатик поскользнулся и упал в воду. Я его еле вытащил.
Это происшествие породило в голове Лунатика одну идею.
— Нам нужно спасательные пояса себе сделать, — сказал Лунатик. — Нужно достать пробок, а потом сшить из простыни пояса и набить их этими пробками. А пробки мы будем собирать в «Олене».
«Олень» — это был летний сад-ресторан на углу Седьмой линии и Большого проспекта. Сейчас Большой — чуть ли не самая широкая улица в Ленинграде, а тогда он был узким, потому что бульваров на нем не было, а перед каждым домом был свой отдельный сад. Вот в таком саду и обитал «Олень».
Мы стали днем ходить туда и собирать пивные пробки; бутылки тогда укупоривались не железными, а обыкновенными пробками. Однако сбор пробок шел у нас медленно, так как официанты гнали нас из сада.
Чтобы не огорчать тетю Аню, я не говорил ей о том, что купаюсь в Неве, толкаюсь по рынку, хожу в «Олень». Я сообщал ей, что гулял в Соловьевском саду, или ходил к Ростральным колоннам, или еще в какое-нибудь дозволенное место. Я рассуждал так: это вовсе не ложь. Ведь я не говорю, что был на Луне или в Африке. Ведь Соловьевский сад — совсем близко, и я хоть завтра могу побывать там. Ложь — это если человек говорит то, чего не может быть, а я только передвигаю факты. Завтра я пойду в этот самый Соловьевский сад — и то, что сказал сегодня, окажется стопроцентной правдой. А чтобы эта перестановка фактов звучала правдивее, я добавлял от себя разные подробности. Так, рассказывая о Соловьевском саде, в котором (я знал это) играл духовой оркестр, я сообщал, что сегодня оркестр играл что-то грустное, и какая-то тетенька в синем платье с белыми цветами, сидевшая на скамье, вдруг заплакала и быстрой походкой ушла из сада. Или, рассказывая о том, что я был на Стрелке у Ростральных колонн, я добавлял, что в это время под Дворцовым мостом должен был пройти буксир «Бурун» и должен был опустить трубу перед мостом, но что-то заело, и труба не опускалась, и тогда один здоровенный на вид матрос повис на трубе, и она опустилась. А матрос от радости, что он такой сильный, взял и прошелся на руках по палубе.
— Это уж нехорошо, — вставляла словечко тетя Аня. — На вахте так нельзя себя вести.
— Он, видно, любит потрепаться, — подытоживал я свой рассказ.
— Господи, где ты подцепляешь эти вульгарные выражения, — сокрушенно вздыхала тетя Аня и, покачав головой, принималась за чтение Оливии Уэдсли.
Странно: всех этих людей я выдумывал мгновенно, но стоило мне о них сказать, и они уже как бы начинали существовать, будто это и не я их выдумал. Мне становилось жалко женщину в синем платье, и я удивлялся причуде матроса с «Буруна», который любил ходить на руках. Оставшись один в комнате, я сам пробовал ходить на руках, учась у этого матроса, но у меня плохо получалось.