Писал крупноватым и кругловатым почерком — без помарок — рассказы, всегда в одном стиле, в одной манере — исключительного, рабского, доходящего до простого копирования — подражания Аверченко.
Это тоже черта, характеризующая с хорошей стороны последнего.
Он не только не сердился на столь беззастенчивое подражание, но сердился, когда ему говорили об этом.
— Ну что вы, в самом деле, — добродушно огрызался он, — каждый пишет, как может! И почему вы это мне говорите?! Причем тут я? Говорите ему.
Печатал Аверченко все, что давал Бухов. Очень часто в одном номере журнала появлялись его рассказ, фельетон, какая-нибудь заметка и стихи.
Стихи у него бывали хуже всего. Прозаические, вымученные и ругательские. Чаще всего ругал он поэтов и писателей за попытку создать что-либо новое.
Рассказы же были удивительно гладкие, вылитые — о чем бы он ни писал, — приемлемые, приличные, всегда в меру, не содержащие ни резкостей, ни бестактностей, в меру пресные и в меру смешные.
Аверченковский энглизированный тон, характер юмора, манера письма — все это отличало стиль Бухова.
Я не помню ни одного рассказа или фельетона, который вызвал бы споры, громкое одобрение или особенное порицание.
В подавляющем большинстве случаев Аверченко их до сдачи в набор не читал. Читал ли он их в верстке или по выходе из печати — не знаю.
Но с материалом Бухова обычно все бывало благополучно.
Сам он про свои рассказы и фельетоны выражался подчеркнуто непочтительно и, будучи корректным человеком, похожим на приличного, зажиточного иностранца, — нецензурно.
Вообще держался он тихо, скромно, осторожно — исключительно из боязни жизни, из страха перед ней, из неверия в человека.
Работал он много. Редактировал журнал «Всемирная панорама», писал, конечно, и в ней, писал в журнале «Солнце России», в разных других, в провинциальных газетах.
Писал ночью и — один за другим — рассказ за рассказом, фельетон за фельетоном и — по его словам — не перечитывал. За ночь писал иногда он 8-10 рассказов и фельетонов…
— Все это……, - говорил он, не улыбаясь.
В редакции он тоже держался тихо и — чаще всего — самоуничижительно.
— Я же идиот, — говорил он, когда нельзя было не шутить. — Вы же видите, что я идиот.
— Бухов, — обратился к нему раз Аверченко, когда на редакционном совещании подали чай. — Правда, вам, вероятно, говорили, что в вас есть что-то женственное?
— Верно! — оживился Бухов. — Честное слово, говорили.
— Ну, вот, — сказал Аверченко. — Я угадал. Так налейте нам всем по стакану чая…
Помню, смеялись весело.
Однако после Февраля и, особенно, после 5 июля — смех в редакции «Нового Сатирикона» становился все более редким гостем. Для этого времени были более характерны угрюмые обозленные лица, нервные споры, ненависть друг к другу.
Бухов в это время отстаивал «левые» взгляды. Как это — при своей осторожности и покладистости — он решался делать — трудно было понять, но он защищал революцию, не говорил плохо о большевиках, а наоборот — хвалил, говорил, что единственно, кто знает что делает, — это большевики, и т. д.
Ему обычно поддакивал Ре-ми.
И вот, поди же, Ре-ми эмигрировал в Америку, а Бухов в конце 1918 года — в Париж и Берлин, а оттуда почему-то в Литву, в Ковно, где жил несколько лет и редактировал газету.
Несколько лет тому назад он некоторое время был в Москве, где работал в «Крокодиле».
Надежда Александровна Тэффи (Лохвицкая) считалась дорогим гостем и украшением журнала.
Ее рассказы ценились, им бывали рады, и бывали рады, когда она приезжала в редакцию — высокая, худая, очень некрасивая, с большой челюстью и одетая кокетливо до смешного.
Особенно комично было, когда во время особенно острых военных месяцев она пришла в редакцию, пахнущая какими-то новыми дорогими духами и одетая при этом в костюм сестры милосердия — с красным крестом на груди, в белой косынке и модной, коротенькой, узенькой юбочке…
Зрелище было такое, что многие выходили в другую комнату смеяться…
Но репутация у Тэффи была умной и талантливой писательницы.
Ее имя становилось широко известным.
Она хотя и считалась «сатириконцем», но, по-моему, печаталась в журнале не особенно охотно.