Тогда огонь пропал. Так несколько раз он то появлялся, то гас, издеваясь над заблудившимся замысловатой игрой, изнурительной, вроде щекотки, пока в конце концов не затлелся где-то вовсе близко. Лошадь уперлась как вкопанная. Перед ней струилась вода. Темные массы строений висели почти вплотную перед глазами, границы их очерчивались точками многочисленных огней в окнах, довольно высоко поднятых над землей. Культура! Лошадь пошла вдоль загадочного рва, шириною, поскольку можно было определить, сажени две. Крейслер добрался до впадения канавы в реку, которая различалась лишь до середины, серея туманом. Огни пропали. Повернул обратно. Снова засветились. И опять стали заходить за выступы каких-то массивов. Скрылись. Река. Моста и в помине нет.
— Эй! Кто-нибудь!
Ни звука.
— Эй, отзовитесь!
Молчание.
— О-го-го! О-о! А-а!
Кричал что-то нечленораздельное, постыдное в бессмысленности, вопя, напрягал все тело, горло саднило, орал, простирал руки. Огни жилья удалялись. Нет, не удалялись, — превращались в насмешливые блестки светляков, бесполезных, обманчивых. Или хуже: свет, близкий и желанный, отделялся плотной толщей мрака, неодолимой звуком. Крейслер выхватил браунинг и, обеспамятев, выстрелил четыре раза, — четыре драгоценных патрона. На несколько мигов сомкнулась тишина и, вдруг, — бах! бах! бах! — справа, слева, в лоб громыхнули выстрелы по ту сторону канавы, вдали, вблизи, кричали что-то горловые голоса по-тюркски, открытый грудной голос возник почти под шеей лошади:
— Кто там?
— Свой, свой! — радостно отозвался Крейслер. Русских разбойников в Степи нет.
III
Траянов приветливо угощал:
— Ешьте пожалуйста, баранина чудесная, у нас такую готовят тогда, когда прибывают гости.
Его лицо походило на пруд, заросший ряской. Длинные, жидкие космы волос спускались на лоб до густейших бровей, из-под которых насмешливо-сухо, отшельничьи глядели в воспаленных веках глаза. Рот прятался в запущенной седой бороде.
Крейслер, тычась носом в тарелку, жевал до боли, до онемения в скулах напитанное чесноком мясо, отхватывал кусок за куском, безразлично взирая, как обнажается кость. Завеса блаженной, клейкой теплоты подымалась, заливала его. Почему-то, по вкусу, что ли, по наперченности, по сдобренности пряностями баранины, было очевидно, что в доме нет женщины. Но стол сиял чистотой, вино в хрустальном графине рдело с каким-то даже вызывающим изяществом. Причудливо, слишком по-мальчишески облаченного юношу (короткие панталоны, рубаха с открытым воротом), с тонким, смуглым иранским личиком, на котором мерцали «слишком красивые для мужчины» пресыщенные глаза, он не замечал. Тот раза два переменил совершенно бесшумно тарелки, — хозяин не касался прибора, и потом, когда приезжий самозабвенно погрузился в компот, легко, как тень, распластался в кресле с четко выверенной миловидностью. Старик брюзгливо приказал постелить в кабинете постель гостю. Он учтиво улыбался, но взгляд его казался выпуклым, как жила. Крейслера позывало отмахнуться.
— Я одурел от этих разведок и разъездов. Заблудился, как-то сразу потерялся. А у вас как будто средневековый замок, я также с детства помню на гравюрах, — неприступные рвы с водой, подъемные мосты, зарешеченные окна.
— Вы вспоминаете свои затруднения и досадуете. За стенами, как видите, гостеприимнее.
Крейслеру даже сквозь усталость не понравилось, что в разговоре с ним следуют по пятам. В этом было что-то неуловимо бабье. Но набежало теплое облако истомы, и сквозь него журчала далекая стариковская болтовня.
— Проживите в Степи всю гражданскую войну. Она выгнала отсюда три четверти обитателей, и туземцев, и колонистов. Армяне резали турок, турки армян, и те и другие вместе — русских: поработители! Я старый поселенец, первый мелиоратор Степи. Меня знал каждый крестьянин, — все пользовались водой для орошения, — каждый был мне чем-нибудь обязан. Однако мой хутор «Гюлистан» (истинно страна роз!) разорен до основания, даже прислугу вырезали. Я спасся случайно, — теперь там змеиное гнездо, — скрылся сюда, в контору, укрепил, придал ей вальтер-скоттовский вид. На это пришлось положить не мало сил.