Тогда я преградил ему дорогу, как бешеный набросившись на него спереди, и, колотя кулаками по груди, по плечам, по лицу, принялся кричать.
— Где мой брат? Где мой брат? — кричал я ему в лицо, в его неподвижные глаза, в его растянутые в мертвой улыбке губы.
Он ничего мне не отвечал, даже не глядел на меня, хотя его глаза и были обращены в мою сторону, и только слегка вздрагивал под моими ударами.
Тогда я понял, что ничего не добьюсь от него. Я бросил его и побежал к лодке. Я навалился на корму лодки плечом и, упираясь ногами о камень, попытался столкнуть ее в воду. Она была невероятно тяжела. Она была невозможно тяжела. Я налегал на нее всем своим телом, но не сдвинул ни на микрон, словно бы она и каменный берег были одно целое!
С ужасом вспоминаю я, как метался по берегу, плача и пытаясь докричаться до брата сквозь глухую завесу тумана, но туман оставался бесстрастен и безответен.
Сколько продолжалось это безумие, сказать невозможно. Иногда я впадал в тяжелое забытье… и тотчас вокруг меня начинали кружиться бесплотные стенающие тени… порой мне казалось, что я различаю в этом стенании до боли знакомые голоса ушедших друзей, но самым горестным из них был голос моего брата…
Вечность прошла с того мгновения, как я расстался со своим братом, но что могут живые знать о вечности?! Огромное осеннее солнце глянуло мне в глаза — и я понял, что для меня кошмар кончился. Как пробирался я обратно по пещере — не знаю. Я не замечал пути. Я не замечал ничего вокруг. Мной владела только одна мысль — вырваться из этого ада, вырваться, чтобы никогда больше не возвращаться туда, хотя в ушах моих все звучал, не переставая ни на мгновенье, рыдающий, умоляющий, проклинающий голос брата.
Что еще могу я добавить к сказанному? С тех пор прошло тридцать лет, и я больше никогда не видел своего несчастного брата.
С шипением и лязгом дверцы разошлись, но вместо ожидаемой жизни Вадим увидел лишь мертвенный свет коридора, тихого и неподвижного, и только кушетка-каталка с маленькими колесиками, вывернутыми в разные стороны, стояла возле раскрывшихся створок немного наискосок, и на ней, прикрытая с лицом простыней, лежала мертвая женщина. Никого больше в коридоре не было: безжизненно стояли у дальней стены низкие диванчики для посетителей, теперь пустые, и невысокий платан в кадке с усохшей пылью, утыканной окурками, столь же безжизненно распластал в пустоте свои гладкие пластмассовые листья, тронутые белым налетом разложения. В окна вместо стекол были вставлены черные ночные зеркала, в которых отражались электрические пятна. Из-за стеклянных, замалеванных белой краской дверей, ведущих в длинные коридоры больничных отделений, не доносилось ни звука: ни кашля, ни шарканья казенных тапок — ничего. Словно бы он был один во всем огромном шестиэтажном здании с этой женщиной под простыней. Неясное предчувствие наполнило его внутренней, кишочной слабостью. Он вышел из лифта и боязливо прикоснулся к кушетке: алюминиевая трубка и искусственная кожа с круглыми окольцованными дырками, надетыми на крючки, были холодны на ощупь. Протянув руку, он так и не решился откинуть простыни с лица женщины. Дверцы лифта с шумом сомкнулись у него за спиной, и их громыхание заставило его вздрогнуть. Он поспешно вдавил кнопку и вкатил кушетку внутрь просторной кабины грузового лифта. Она была ярко освещена, как операционная. Выворачивая руку, чтобы дотянуться до неудобных отсюда кнопок, он нажал нижнюю, с тускло-желтой осветившейся единицей, — кабина вздрогнула, всхлипнули натягиваемые канаты, и он ощутил, как каждая его клеточка превращается в газовый пузырик и устремляется вверх.
Он был один в тесном, замкнутом пространстве с этой женщиной под простыней, и все в нем мелко дрожало от предчувствия, что это окажется именно она. Вот уже две недели исподволь, с душевным замиранием и робостью, следил он за нею, когда она выходила погулять по прямоугольным дорожкам больничного двора: в застиранном халатике, бессильно распахивавшемся на груди, в грубой ночной рубахе с черной больничной печатью. Она не любила киснуть в духоте общей палаты, и то, что последних три дня она не появлялась совсем, вызывало у Вадима тревожное ожидание не то, с каким он каждый день ждал ее появления во дворе, а двоякое: ожидание ли снова увидеть ее выходящей из дверей клиники, побледневшей и ослабевшей, но выжившей, — или ожидание вот такого ночного звонка забрать тело.