— Лана, — сказал он, и во рту пересохло, точь-в-точь как утром, и виски снова тронула изнутри боль. — Лана, я сейчас пущу тебя, но прежде…
— Ты не один? Кто у тебя, признавайся?
Она сказала это нарочно громко — и уже пыталась из-за спины хозяина рассмотреть источник сиреневого, поразительно интимного ореола. Наш герой знал способность Ланы ревновать и взбеленяться из-за пустяков, подчас оскорбляя ни в чем не повинных женщин, оказавшихся рядом с ним случайно или по делу. Вот и сейчас — острый носик под краем вязаного берета так и вытянулся… Он не сдержал смешка, и Лана, мгновенно разъярившись, сильно толкнула его и вбежала в мастерскую…
Полминуты спустя она уже сидела на диване и завороженно слушала. У Ланы были прекрасные, глубокие темные глаза на впалом личике; сосредоточенность обнаруживала легкое косоглазие.
Сердечная подруга освоилась быстро, ибо ожидала чуда, пожалуй, более постоянно и доверчиво, чем наш герой. Безоговорочно приняла его версию о пересечении Вселенных. Ее мало смутили загадки и даже явные нелепости островка: почему тепло и свет, звуки и запахи проникают оттуда к нам, а обратно, по-видимому, нет? Что за невидимая преграда между мирами? Отчего дождевые капли, цветочная пыльца или пух свободно странствуют по комнате, а более крупные предметы, лист или птица, не покидают своих измерений?
Он подивился, как никогда, способности женщин осваиваться со сказкой, принимать ее в ряд житейских реалий. Что это? Тысячелетний фатализм — или, наоборот, неиссякаемая вера в достижимость идеала? Вот сидит Лана — в потертых вельветовых брючках, заправленных в сапоги; сидит, обмотав шею длинным шарфом, подперши подбородок острыми кулачками, и в смоляных распахнутых глазах — сиреневые точки. Сидит, коротко остриженная, прокуренная, будто бедовый мальчишка, и смотрит в нежное сияние, как сотни веков назад вглядывались пещерные мечтательницы в игру пламени. А потом нашептывали детям первые на планете сказки, рисовали на каменном своде пляшущих духов.
И не существует для Ланы ничего, кроме лунного потопа, сонного шепота крон и пьянящего ночного аромата, похожего на запах душистого табака, по еще более сладкого и дурманного.
— Никита уже видел? — приглушенно, как в музее, спросила она.
Он объяснил ситуацию с Никитой и добавил:
— Кстати, понять не могу, почему он до сих не здесь.
— Ему же лучше. Пусть только попробует скандалить. Вышибу отсюда, никакой участковый не поможет.
— Ну ты и грозная у меня…
Теперь они оба смотрели, как перепархивает по ветвям шиповника пара жемчужно-розовых бражников с круглыми “глазками” на крыльях. Где-то захрустел хворост под осторожной звериной лапой. Нервно звякнул торопливый будильник, скрипом ответила ему со двора дверь мусорника. Диковинный коктейль звуков и впечатлений. Поздний городской вечер — и час Волка в глухом лесу.
— Знаешь, о чем я сегодня думал?
— О чем?
— Ведь я, по сути, никогда не бывал в таких уголках… Здесь, у нас, на Земле. Разве что в пионерском лагере. А то еще с училищем… выезжали “на шашлыки”. Шум, гам, у кого-нибудь обязательно транзистор… вина нахлещемся… тоже мне, общение с природой!
— Давай в мае сорвемся куда-нибудь. В деревню. Я возьму дней пять за свой счет; мне дадут.
— Не в этом дело, Лана. Я отравлен, понимаешь? “Труба” эта проклятущая, суета, дрязги, торговля собой… Мне скоро тридцать, а я до сих пор ни черта не сделал, нигде не побывал. Тяжелый какой-то стал, старый, вялый… В Сибирь куда-нибудь… в Норильск, Хатангу… Поехала бы со мной, а?
Лана ответила матерински-терпеливо:
— Кто-то ведь должен быть и оформителем, лапушка.
— Да, должен. Но, наверное, только тот, для кого эта работа — одна на свете… дело жизни! Вообще, я думаю, плохих работ нет, а есть люди не на своем месте. Как я. Вот посмотри… — Он с трудом заставил Лану отвернуться от оазиса, глянуть на рельефы — сухой, скучный рисунок подъемных кранов и солнц, похожих на шестерни. — Ведь есть же на свете человек, который сделал бы это гениально… а главное, сделал бы с удовольствием! А мне противно. Я себя буквально заставляю браться за нож, за краскопульт… Значит, не мое дело!