Контора занимала первый этаж неотреставрированного особняка, а сверху ютились какие — то агонизирующие учреждения прежней неправедной власти. У Паши имелся отдельный вход — крылечко, украшенное неуклюжим современным литьем и мраморными ступенями, сразу за которыми мокла под осенним дождем злополучная наша страна.
Внутренности сей драгоценной шкатулки превосходили самые смелые ожидания: по углам были натыканы уродливые пластиковые пальмы, рядом с синтетическими диванчиками стояли по стойке “смирно” сверкающие плевательницы — на тот, видимо, случай, если кому — нибудь вздумается сплюнуть, — окна были наглухо забраны салатовыми вертикальными жалюзи, а невнятный шум кондиционеров и полное отсутствие персонала увеличивали назойливое сходство с усыпальницей. Мы прошагали анфиладу безлюдных комнат, пока не очутились в просторном холле. За столом сидела по — настоящему красивая девушка и разговаривала по телефону на немецком языке.
— Интим не предлагать! — вдруг закричал Павел, хлопнул меня пониже спины и протолкнул в следующую дверь, да так быстро, что я не успел разглядеть, какое впечатление произвела эта сомнительная шутка на прекрасную секретаршу.
Две огромные квадратные картины в узких полированных рамах висели по обе стороны стола. Я спросил, сколько он за них отдал. Судя по цене, это были очень хорошие картины. К тому же они ничего не изображали. Мне хотелось узнать еще что — нибудь, но в голове вертелась его давешняя выходка, и это сбивало с мысли.
— Не в казарме все — таки, — заметил я.
— Как сказать, — отозвался он загадочно.
В кабинете имелась еще одна дверь — через нее можно было попасть в маленькую каморку. Перегородка делила ее надвое: в одной половине около одностворчатого, узкого, как бойница, окна стояла железная армейская койка и металлический офисный стул с черным сиденьем, а другая служила уборной. Единственной роскошью здесь можно было счесть сверкающий унитаз, раковину умывальника и душевую кабину из прозрачного пластика.
Окно выходило в глухой дворик, где когда — то были гаражи, и упиралось в корявые колени разросшимся тополям.
— Что же ты квартиру — то нормальную не снимешь? Или не купишь? — спросил я, рассматривая этот диковатый интерьер.
— Не люблю быть в разных местах, — объяснил Паша, плюхаясь на кровать. — Да и что там одному — то делать?
— Не знаю… Жить, наверное.
— Жить не получится, — почему — то сказал он.
На широком подоконнике мигал зелеными цифрами электронный будильник, а на стене над кроватью булавкой была приколота черно — белая фотография семилетней давности: в поле стоит солдат, за плечами у него по мерзлым комьям пашни волочится погасший парашют. Я знал эту фотографию очень хорошо, потому что сам нажимал на спуск фотоаппарата “Смена” негнущимся пальцем. Еще секунда, подумал я, и бросок ветра толкнет купол, нижние стропы вырвет из рук, и они обожгут закоченевшие пальцы; солдат потащится за куполом как всадник, у которого нога застряла в стремени. Но это будет через секунду, а пока солдат стоит, и в воронке поднятого мехового воротника сияет глупая и счастливая улыбка.
Когда мы вышли из кабинета, Павел познакомил меня со своей сотрудницей.
— Алла, — как невеселое эхо повторила девушка вслед за Павлом и грустно улыбнулась. Очертания губ у нее имели выражение легкой обиды и отливали скромным перламутром.
Эта секретарша, по первому взгляду показавшаяся мне одним из тех манекенов, которые составляют важнейший признак процветающих дел, оказалась обладательницей непритворно милой улыбки и владелицей естественных манер. Ужимки и кривляния здесь не культивировались, однако и увядающее кокетство не возбранялось. Вдобавок выяснилось, что мы с ней учились в соседних школах, и у нас нашлись даже общие знакомые.
Ее немецкий напомнил мне одну насущную проблему. Незадолго до того в некой монографии я натолкнулся на любопытную ссылку. Цитата была взята из немецкой книжки, а немецкого — то я как раз не знал.
Должен признаться, что во всякого рода правилах я не был силен, этикет мне никак не давался, и это досадное обстоятельство вкупе с настырным любопытством не раз служило мне плохую службу. Твердо я доверял лишь одному правилу: “Друг моего друга — мой друг”, и наоборот. Эти нехитрые аксиомы заменяли мне любезность, избавляли от ненужных рассуждений и до поры казались простыми и надежными рекомендациями на все случаи жизни.