— Помолчи, — сказал Павел и обратил на меня вопрошающий взор.
— Так и есть, — подтвердил я, кивнув на Чапу. — Он правильно сказал. Только никто хорошенько не знает, в чем этот замысел состоит.
— Ну, это — то понятно, — удивился Павел. — В том, чтобы все было хорошо.
— Что — все? — переспросил я.
— Ну как что? Все, — решительно пояснил он. — Чтоб небо не падало, короче.
— Ладно, — решил я, — черт с тобой, открою секрет: искусство — это как зеркало. Человечество любит смотреться в зеркала. Считать свои морщины, так сказать. Само по себе изображение ничего не может, — прибавил я со вздохом.
— Чапа, понял что — нибудь? — спросил Павел.
— А как же, — ответил Чапа, круто бросая автомобиль в щель между двумя вишневыми “пятерками”, на крышах которых по какому — то праву были прилеплены синие колпачки сирен. — Я сообразительный.
В одежде мой друг проявлял удивительную разборчивость и подавлявшее меня разнообразие. Пиджаки и галстуки, или иначе “гаврилки”, сменяли друг друга как на подиуме, но один наряд всего более был ему по душе. Он состоял из черного ворсистого пиджака и тоже черной водолазки, бравшей, как кредиторы, за самое горло и подпиравшей подбородок, точно воротник инфанты, и имей Павел лицо поуже, а волосы потемней, он и впрямь походил бы на герцога Альбу с полотен великих испанцев. Поверх водолазки лежала короткая серебряная цепь — точь — в — точь знак отличия ордена Алкатравы. Одетый таким образом, он чувствовал себя заметно свободней, и беседы наши в эти дни затягивались дольше обычного, обнаруживая живой характер и приобретая неожиданные направления.
Нельзя сказать, чтобы Чапа оставался равнодушным к нашей паралитературе. Иногда я замечал в зеркале заднего вида его веселые серые глаза в желтую крапинку, на мгновение отрывавшиеся от дороги, и усмешку, создававшую уверенность, что он проявляет к сумасбродным глупостям интерес больший, чем можно было в нем предположить по первому взгляду. Примечательно, что он как будто искал встречи именно с моими глазами, призывая в свидетели или приглашая разделить забавное наблюдение. Как бы то ни было, у меня рождалось чувство: он знает о своем хозяине что — то такое, чего я за ним не знаю или забыл за время семилетней разлуки.
Чапа был, видимо, больше чем водитель — Чапа был друг, поэтому, когда я однажды познакомил экипаж синего автомобиля с соображениями одного дипломата относительно пропорций счастья, глупости и любви, Чапа, к моему изумлению, осудил Софью с предельной жестокостью.
— Да сука, — мрачно сказал он. — Проститутки кусок. — Он поискал место, куда бы сплюнуть, потом нажал кнопку стеклоподъемника и выпустил наружу влажное доказательство своего возмущения.
Поначалу меня выводили из себя комментарии такого рода, но я же не был убежденным профессором, поэтому быстро привык и почти перестал обращать внимание на эти замечания. Однажды я все — таки рассердился и спросил напрямик:
— Слушай, ты вообще кроме “Маши и медведей” читал что — нибудь?
— Читал, — спокойно ответил Павел и загнул мизинец. — Таможенный сборник — раз, Уголовный кодекс — два…
— Новый, — добавил Чапа с глупым смешком.
Больше никаких вопросов я не задавал и, как умел, делал свое дело.
Мы продвигались довольно быстро и через месяц с небольшим докатили уже до “Мертвых душ”. Здесь Павел выслушал меня особенно внимательно, еще внимательней слушал Чапа. Оба они были серьезны, как аспиранты на лекции опального гения, затравленного властью рабочих и крестьян.
Единственным, что мешало мне излагать свое прочтение классики, были беспрестанные телефонные звонки, вторгавшиеся в наш тенистый мирок с систематической назойливостью, и я, кажется, думал о том, что если эти звонки и есть ключ к успеху и неотъемлемый его атрибут, то мне, пожалуй, никогда не разбогатеть. Порою они надолго затыкали мне рот и буквально вышибали нас из круга — тогда надо было куда — то мчаться, и мы ехали, ныряя в повороты и блуждая в разломах центра, или неслись к окраинам, наперегонки с торопливостью прочих участников движения.
Чичиков им понравился, им было понятно, чем он занимался и чего, в сущности, хотел от своей неугомонной жизни.