Другими словами, юридическая традиция такова: мы можем убивать других многими способами и на основании множества обстоятельств, не нарушая закона. Но мы никогда, ни при каких обстоятельствах не можем оправдать или простить самоубийство. Юридический довод гласит, что я не могу быть «своим собственным палачом». В некоторых обстоятельствах я могу убивать других с санкции публичного суда, но только публичный суд может разрешить гражданину покинуть свою земную юдоль. Закон не учредил трибунала для рассмотрения запросов на самоубийство, так что не существует другого способа выйти из социального договора посредством преднамеренной смерти, кроме того, который нарушает закон. Человек, совершивший самоубийство, виновен и никогда не сможет доказать свою невиновность. Аналитик, разделяющий традиционную, законную точку зрения, никогда не оправдает самоубийство.
Закон оставил одну лазейку — невменяемость. Убрав из поля зрения второй вид взаимоотношений человека — со своим собратом-человеком, закон высвободил место для их третьего вида — отношений с самим собой. Обнаружив, что человек более не пригоден для самоуправления по правилам социального договора, основанного на разуме, суд считает, что его смерть уже не разрывает непрерывной ткани законодательства. Такой человек больше не вписывается в структуру закона; его слова и дела выходят за рамки установленных норм. Для рационального общества он в некотором смысле уже мертв.
В худшем смысле это может означать, что справедливость вершится посредством клеветы на личность. Чтобы спасти человека от обвинения в убийстве, его можно объявить душевнобольным. При этом в суде произносится фраза: «…в то время как равновесие его разума было нарушено». Соответственно «здоровое» самоубийство замалчивается или представляется как несчастный случай.
Является ли такой способ выходом из положения для аналитика? Вряд ли, ведь его задача заключается в поиске душевного здоровья пациента и в понимании причины поступков каждого индивида. Для того чтобы согласиться с мнением суда, следовало бы запутывать все различия и объявлять сумасшествием каждое самоубийство независимо от того, вследствие каких внутренних причин оно могло произойти.
В поисках корневой метафоры, поддерживающей судебный запрет самоубийства и предотвращение самоубийства законом и обществом, нам следует обратиться к Библии. Церковный закон предшествовал светскому, и заповедь «Не убий» обеспечивает основание как для юридической, так и для теологической точки зрения.
Святой Августин в своем сочинении «О граде Божьем» рассматривает эту заповедь в связи с самоубийствами Иуды и Лукреции — римлянки, покончившей с собой во имя своей непорочной чести. Августин сурово трактует заповедь. Она означает просто то, о чем в ней говорится; ее нельзя изменить посредством предположения, что Бог сказал Моисею: «Не убий других». Самоубийство — это форма убийства, как утверждает и закон. И как о законе можно сказать, что он обязывает нас жить, так и о теологии — что она приказывает нам то же самое.
Чтобы быть последовательным сторонником интерпретации Августина, следует принять пацифизм и вегетарианство за христианские догмы. Но теология, подобно закону, разрешает некоторые виды убийства, предпочитая их самоубийству. Например, заповедь «Не убий» отвергается при исполнении казней, при убое животных и в военное время. Но при этом лишение себя жизни — безоговорочный грех, и в Римской церкви самоубийцу, пребывавшего «в здравом уме», лишают возможности быть похороненным по церковному обряду. Но это касается не только Римской церкви; фундаментальный протестантизм, представляемый Американским советом христианских церквей, одобрил решение, осуждающее позицию англиканской церкви за ее благосклонное отношение к отмене британских законов о самоубийстве (1961 год): «Смерть посредством самоубийства предотвращает любую возможность раскаяния. Всемогущий Бог сотворил жизнь. Она принадлежит Ему. Убийство, включая самоубийство, — нарушение Его закона».
Почему теологию самоубийство страшит больше, чем любая другая форма убийства? Почему она так обеспокоена этим вопросом?