Занятия, на которых мы не читали Пушкина, тоже не отличались особой практичностью — предполагалось, что мы сами должны пополнять свой словарный запас где только можем. Однажды мы сдавали тест на лексику, и я получила один балл из пятидесяти возможных. Для человека, который гордился своими способностями к языкам в школе и на протяжении многих лет почти не получал оценок ниже высшей, это было ужасно и очень стыдно. (Мои одноклассники шутили, что если я получала на экзамене 99%, то это не потому, что я неправильно ответила на один вопрос, а потому, что я ошиблась в написании собственной фамилии. С учетом моей фамилии это было вполне вероятно.) Одно слово, в котором я не сделала ошибки, было самым важным словом во всем тесте — по крайней мере с моей точки зрения. Выяснилось, что я была единственным человеком в группе, который знал, как по-русски «полотенце». Я и дальше ограничивала свою учебу тем, что было мне полезно или интересно. Значительно позже во время одного устного экзамена я рассказала преподавателям, как бабушка моего украинского бойфренда порекомендовала мне поправиться, потому что у меня была «задница як у воробья». Раз я могу сказать такое, думала я, зачем мне вообще Пушкин?
Но вся эта история была крайне унизительна. Весь тот учебный год мне хватало сил еле-еле держаться на плаву. Я так и не осилила до конца пушкинскую поэму, которую мы читали («Медный всадник»). И мои годовые оценки были хуже, чем когда-либо за всю мою жизнь, — очень недалеко от «неудовлетворительно». Эти оценки я узнала дома, у родителей в Сомерсете. Я заперлась в туалете и долго рыдала. Но несмотря на это феерическое падение, где-то в глубине души я понимала, что больше никогда не допущу поражения. Сейчас мне кажется, что именно разочарование в себе, в своей неспособности соответствовать стандартам этой смелой педагогической методики («Первая неделя: выучите два слова из монолога попугая… Четвертая неделя: Пушкин»), стало одной из причин моего фанатизма по отношению к русскому языку и желания овладеть им в совершенстве. Чертов попугай еще больше укрепил меня в намерении стать настоящей русской.
Впервые ознакомившись позже с «Евгением Онегиным», я отнеслась к нему настороженно, все еще испытывая предубеждение к Пушкину под влиянием своего неудачного знакомства с миром русскоговорящих пернатых и будучи убеждена, что это история о чопорном аристократическом романе. Среди студентов, приступающих к «Евгению Онегину», распространена такая шутка о произношении: «Чтобы дочитать до конца, вам, возможно, понадобится Один Джин. А то и два» [70]. (Как же мы смеялись.) По собственной воле я вернулась к роману гораздо позже, пытаясь глубже понять ту самую идею русской души. Пушкин — общепризнанный авторитет по этому вопросу. Мало того, что его творчество считается чистейшим проявлением русского языка; он сам считается человеком, в котором лучше, чем в ком бы то ни было, проявляется сущность русского человека. Ну и, честно говоря, избегая знакомства с Пушкиным, вы только создадите для себя еще больше сложностей в общении с русскими. Они не способны представить, что вы можете о нем не знать. А если вы действительно о нем не знаете, то сразу станете им врагом.
У Пушкина чудесный язык, совершенно не нуждающийся в табличках «Идиотам вход воспрещен!», которые так и норовят понаставить вокруг него филологи. Что же в нем такого особенного? То же, что в шекспировском английском: его язык богат и ярок; в нем сочетаются простые и совершенно оригинальные обороты, которые звучат так же свежо, как когда они были написаны — несколько столетий назад; в нем есть музыка. Впрочем, больше всего мне нравятся темы его произведений: трагедия вины в «Борисе Годунове», последствия алчности в «Пиковой даме», опасность гордыни в «Руслане и Людмиле». Особой притягательностью обладает тихая красота пушкинского фатализма, который кажется одновременно очень русским и общечеловеческим, универсальным. Вот, например, стихотворение 1821 года «Я пережил свои желанья…»:
Я пережил свои желанья,
Я разлюбил свои мечты;