— Где же осколок? — удивилась Саманта. — Он должен быть железным и тяжелым.
— Этот листок тоже тяжелый, — сказала Наташа. — Тяжеленный.
— Это донесение разведки? Шифр, добытый во вражеском штабе? — допытывалась Саманта.
— Нет. Это школьный табель моей бабушки. А цифры — отметки. Все пятерки. Только одна четверочка.
— Я тоже учусь хорошо, — недоумевая, сказала Саманта.
— Но когда училась моя бабушка, рядом горели дома. Рвались снаряды…
Я представляю себе, как подруги сидели одна против другой, а между ними на столе лежал листок серой оберточной бумаги с пятерками, заработанными бабушкой в огне и холоде блокадного города. За стихи, выученные под бомбежкой. За примеры, решенные во время мучительного приступа голода. За сочинения, написанные при свете коптилки…
Две девочки смотрели на листок — след войны, — и что-то менялось вокруг, что-то менялось в них самих.
Стены вдруг покрылись ворсистым инеем, в лицо пахнуло леденящим холодом. Лампочка зажмурилась, а потом совсем погасла. И вместо нее на столе замерцал маленький коптящий фитилек — светильник военной поры. Углы комнаты заполнились тьмой. На окнах появились большие бумажные кресты, похожие на знаки умножения. А из черной картонной тарелки старого репродуктора донеслись железные удары метронома — признак того, что город жив.
Саманта увидела Наташину бабушку, а может быть, это была сама Наташа, ведь на фотографии они так похожи — не отличишь.
Наташа писала. От холода руки не слушались, буквы получались неровными, строчки сползали с линейки. Временами чернила в пузырьке замерзали и перышко, как клювик, ударялось о фиолетовый лед. Тогда девочка брала пузырек в руки и дышала в горлышко до тех пор, пока чернила не оттаивали и можно было писать.
За окном гремели зенитки. В заросшем наледью стекле возникали желтые вспышки, и посуда в буфете тихо звенькала. Но девочка писала. Она решала самую трудную задачу, которая из обыкновенной, переписанной из задачника, превращалась в задачу жизни, сложную, почти неразрешимую, но ее необходимо было решить, чтобы выжить.
Девочки посмотрели друг на друга, и им стало не по себе, краски погасли на лицах, кожа отливала какой-то мертвенной голубизной… Взгляд был тревожный — в глазах застыла тоска.
— Это ты, Наташа? — одними губами спросила Саманта.
— Это ты, Саманта? — как эхо, прозвучал голос Наташи.
Девочки не узнавали друг друга. Но вместе с тем им казалось, что они видят свое отражение — неузнаваемое, страшное. Словно стол был разделен кривым зеркалом и каждая из девочек видела себя в сидящей напротив подруге.
— Я хочу есть, — стыдясь своей слабости, произнесла Саманта.
— Когда на тебя от взрыва падает штукатурка, не бойся, она мягкая, — словно не слыша голоса подруги, одними губами произнесла Наташа.
— Я никогда в жизни не хотела так есть, — повторила Саманта.
— Надо успеть прочесть как можно больше книг, пока их не сожгли в «буржуйке» для тепла, — тихо продолжала Наташа. Но теперь до нее дошел смысл Самантиных слов, и она ответила подруге: — Я уже не хочу есть… Я хочу жить…
— Зачем жить, если жизнь такая страшная! — собравшись с силами, прошептала Саманта.
— Чтобы жили другие… потом… всегда…
— А если мы умрем, Наташа? — спросила Саманта и испугалась своего вопроса.
— Мы не смеем умереть. — Слабый парок сорвался с губ Наташи. — Мы и есть жизнь. Та жизнь, которая будет позже.
— Ты думаешь, без нас ее не будет?
Вместо ответа Наташа молча протянула Саманте руку — на ладони лежали два маленьких куска черного хлеба. Хлеб был такой черный, словно его выпекли из земли.
— Спасибо, — прошептала Саманта.
— За это не благодарят, подруга, — отозвалась Наташа. — Это жизнь, а за жизнь благодарят только мать.
Девочки сразу повзрослели. И рассуждали как взрослые.
Нет, они не набросились с жадностью на бесценный хлеб. Не решаясь поднести весь кусок ко рту, боясь, что не удержатся, они ели медленно, отламывая по маленькому кусочку. А когда хлеб был съеден, собрали крошки на ладони и прильнули к ним холодными губами. И было непонятно, едят ли они эти крохи или целуют их, как святыню.
О, какой вкус был у этого хлеба! Казалось, он воскрешал каждую окоченевшую клеточку. Наполнял сердце радостью. После него хотелось жить. Жить, чтобы дождаться еще одной хлебной радости.