Ее словоохотливость не знала удержу, когда Курнопай не хотел засыпать. Она выдумывала снотворные байки об удавах, не пробуждающихся годами, о кондорах, дремлющих в полете, о глубоководных рыбах, которые не видели свету белого, но которым снятся радуги, небо, апельсиновое солнце. Не помогали байки, Лемуриха напевала колыбельные песни, чаще других колыбельную, составленную лично ею.
Ты, Курнопа-Курнопай,
Мигом, детка, засыпай.
Станешь кукситься, малыш,
Вместо соски будет шиш.
Коль тобой доволен САМ,
Ты угоден небесам
И конвойным даже псам.
Ведь заветный, звездный САМ
Лучше всяких добрых мам,
Лучше дедушек, отцов,
Полицейских молодцов.
Спи, Курнопа, спи, бутуз,
При САМОМ ты будешь туз:
Либо гвардии капрал,
Либо маршал-генерал!
Однажды Лемуриха убаюкивала Курнопая, сидя под бразильской сосной, окутанной теплым запахом живицы. Неподалеку от дома находился свинцовый рудник. Пыль, которую выбрасывали из рудника вентиляторы, вызывала у Лемурихи кровотечение десен. Запах сосны врачевал десны. Лемуриха прижмуривала глаза от встречного света и не заметила, как поблизости остановился телевизионный корреспондент.
Незадолго до получки, чертыхаясь на зятя и дочь, заснувших в креслах перед телевизором, Лемуриха вдруг увидела на экране себя с Курнопаем, правда, голос едва узнала, он был глаже, а ей-то мнился занозистым, вроде неоструганной сосновой доски, просторней, с подвывом причитальщицы…
— Э, господа рабочие, очнитесь. Меня с Курнопой кажут.
Они не шелохнулись, пришлось будить пощечинами.
Слушая колыбельную про САМОГО, Ковылко (Лемуриха ненавидела его взрослое имя Чернозуб) пьяно бормотал:
— И откуда что выцарапала, моя храбрая теща?
Он стыдился того, что она когда-то стреляла из миномета по толпам безоружных рабочих. Мины были пластиковые, внутри мин находилась клейкая масса, сделанная из каучукового «молока» гевеи. Разляпистые брызги, попадая на людей, стягивались в шарики — разлазилась одежда, лопалась кожа, вырывались с корнем волосы. Хмельной Ковылко всегда метил напомнить Лемурихе о ее карательном прошлом. Не пощадил и теперь, в час, когда вся Самия слушала ее колыбельную и любовалась Курнопаем, который не хотел засыпать, тараща глазенки сквозь боковые оконца фаэтона.
Каска, глядя на экран, расплакалась от умиления.
— Ковылко, мама наша отмочила так отмочила! И склад, и лад! Глянь на нашего сыночка. Хо-о-ро-шенький! Нос сделался совсем перекурносей всех. Даже перекурносей маршала Данциг-Сикорского.
Ковылко мрачно позевывал.
— Чего ты, моя пулевая теща, колыбельную на манер плача? Дула бы на манер марша, с каким вы шарахали по народу.
— Марши, вишь, не по нутру. Ты, может, на САМОГО замахнешься?
— САМОГО не затрагивал.
— Еще бы затрагивал. Да вы б, ежели б не САМ, черви червями…
— Неужели к вашей расправе еще САМОГО пригребешь?
— Кабы ведала, было ли касательство САМОГО, пригребла. Марш, вишь, не по нутру. Я горжусь. Я дочке моей, внуку моему, тебе, смола, счастье обеспечила. Другой бы хвост по ветру распушил похлеще мустанга: матушку-тещу с сыном показывают на всю державу!
— Пыль — для рабочего человека это дело, никчемная трата судьбы. Наша душа в скромности. Ты ж свою душу для жаднюг, какие все бы капиталы мира захапали, все бы награды, все бы звания с чинами. Главправ твой за весь народ почести стяжал, один якобы за народ работу ломил. Кучка круг него тоже красовалась, будто бы всё за всех делала, и всё от нее и только от нее, впереди с Главправом. А уж после них — САМ.
— Ты против кого высказываешься?
— Нечисть, скупердяи, эксплуататоры, славолюбы, тупари, завистники к тем, у кого совесть, ум, таланты…
— Ты шиш, чтоб выступать против них. Может, тебя САМ не устраивает?
— Заладила. Все САМ да САМ. Ты хоть видела его?
— Свихнулся. Покажись он нам, мы будем думать, что всё понимаем. И у нас, мол, духовная и телесная красо́ты сродни звездам.
— Ничего подобного.
— Все подобрано. Покажи ему САМОГО… Да от нашего грешного взгляда асфальт на тротуарах коробится. Замолчи.
— Я что? Я поддамши. Во хмелю, что хошь намелю, проснусь — от чего хошь отопрусь. САМ, САМ… Я-то сам что-нибудь значу?