— А, это ты! — воскликнул Альберто.
Он полулежал в кресле, когда я вошел, и встал, опершись о подлокотники. Положил книгу, которую читал, на маленький столик рядом с креслом и сделал несколько шагов мне навстречу.
На нем были серые вигоневые брюки, один из его красивых пуловеров цвета опавших листьев, коричневые английские туфли (настоящий Даусон, сказал он мне потом, он купил их в Милане, в магазинчике возле церкви Святой Бабилы), фланелевая рубашка с открытым воротом, в зубах он зажал трубку. Мы пожали друг другу руки без излишней сердечности. Он смотрел куда-то над моим плечом. Что могло привлечь его внимание? Я не понимал.
— Прости, — пробормотал он.
В этот момент я вспомнил, что не закрыл дверь. Но Альберто был уже возле нее, он сам, лично, хотел удостовериться, что дверь закрыта как следует. Он взялся за ручку, но прежде выглянул в коридор.
— А Малнате? — спросил я. — Он еще не пришел?
— Нет еще, — ответил он, возвращаясь ко мне.
Альберто забрал у меня шляпу, шарф и пальто и исчез с ними в смежной комнате. Там, через дверь, я успел кое-что рассмотреть: кровать с шерстяным покрывалом в бело-синюю клетку, в ногах кровати кожаный пуфик, а на стене, рядом с дверью в ванную, тоже полуоткрытой, рисунок обнаженной мужской фигуры Де Писиса, в простенькой светлой раме.
— Посиди минутку, — сказал Альберто. — Я сейчас.
Он действительно вернулся сразу, сел напротив меня в то же кресло, из которого встал, когда я пришел, — причем встал, как мне показалось, с трудом, неохотно. Теперь он рассматривал меня со странной симпатией. Я знал, что это выражение лица соответствует у него самому большому интересу к собеседнику, на который он только способен. Он широко улыбнулся, показав крупные передние зубы, унаследованные от матери: они казались слишком большими и сильными для его удлиненного, бледного лица, для бескровных десен.
— Хочешь послушать музыку? — предложил он, показывая на радиолу, стоявшую в углу студии, рядом с входной дверью. — Это отличный «филипс».
Он было поднялся, но я его остановил.
— Нет, подожди, — сказал я. — Может, попозже. — Я внимательно осмотрел комнату. — А какие у тебя пластинки?
— Всего понемногу: Монтеверди, Скарлатти, Бах, Моцарт, Бетховен. Пусть это тебя не пугает, у меня и джаза много: Армстронг, Дюк Эллингтон, Фэтс Уоллер, Бенни Гудмен, Чарли Кунц.
Он продолжал перечислять имена, вежливый и добродушный, как всегда, но почти безразличный: он как будто предложил мне список блюд, которые сам с удовольствием попробовал бы. Он немного оживился, только когда стал демонстрировать мне достоинства своего «филипса». Он сказал, что это совершенно особенный аппарат, — он сам придумал для него некоторые изменения, усовершенствовал его с помощью одного замечательного миланского мастера. Усовершенствования коснулись прежде всего качества звука, у его преемника был не один динамик, а целых четыре разных «источника звука» — динамик для низких звуков, для средних, для высоких и очень высоких, он прекрасно воспроизводил даже свист (тут Альберто подмигнул). Динамики расположены не рядом, как я мог бы подумать, нет! Внутри тумбочки, на которой стоял приемник, было только два — для средних и высоких звуков. Динамик для очень высоких звуков он разместил подальше, возле окна, а четвертый, для низких звуков, был как раз под диваном, на котором я сидел. Он затеял все это, чтобы добиться стереофонического эффекта.
В этот момент вошла Дирче в голубом платье и белом переднике, завязанном на талии, толкая тележку с чайным подносом.
Я заметил, что на лице Альберто промелькнуло выражение недовольства. Наверное, девушка тоже это заметила.
— Это профессор, — стала оправдываться она, — приказал подать.
— Ничего. Значит, мы выпьем по чашке чая.
Светловолосая, кудрявая, с румяными щеками, как все жительницы предальпийской части Венето, дочь Перотти расставила чашки молча, опустив глаза, и вышла. В воздухе остался приятный запах мыла и пудры. Мне показалось, что даже чай впитал его.
Я потихоньку пил чай и продолжал рассматривать комнату. Меня восхищала обстановка, такая рациональная, функциональная, такая современная, совершенно непохожая на весь дом, и все же я не понимал, почему меня все больше и больше охватывает чувство неловкости, угнетенности.