А потом деловой патриций ушел твердой поступью опытного подагрика, и Липранди грузно осел в кресло, обдумывая, как поступать.
И не изменил ни в чем безупречности, как он ее понимал. И не жалел даже, что в общем впустую выполнил свой служебный долг в обоих означенных делах (отдан был, правда, в арестантские роты сам Клевенский, где и умер скоро от непривычности, а виновники истинные все почти открутиться смогли, да и скопцы так и остались в столице, закупив кого-то более удачно). А от того визита, оставившего у Липранди след неизгладимый в памяти и негаснущее с той поры чувство опасности, отсчитывал он все свои последующие неприятности.
Через день спички лежали так же точно, как позавчера, когда Огарев уходил от Хворостина. И горячий кофе появился через минуту после его прихода, словно заваривали его из постоянно кипящего самовара. И синий теленок безмятежно пасся на синей луговой траве, где лежали теперь куски холодной курицы.
— Возобновим? — сказал Хворостин так приветливо, что у Огарева мгновенно снялась давящая легкая боль на сердце. Пожав холодноватую, но очень твердую руку Хворостина, усевшись в кресло так, что всей спиной ощутил его податливую спинку, почувствовал Огарев с приятностью: дома. И, как неизменно в эти дни происходило с ним при каждом приятном ощущении, кольнула мысль: ведь больше этого не будет. И вопрос, подавляемый немедленно: а не важней ли именно эта приятность, нежели твердая и последняя решимость уезжать? Может быть, она перевесит чашу, которая твердо тянула вниз, но благодаря самому перевесу словно лежала прямо на душе плотной и плоской тяжестью.
— Спички те же? — поинтересовался он.
— Те же, — охотно откликнулся Хворостин. — Те же самые. Я довольно много сидел над ними. Вы, того не зная, очевидно, очень заражающе действуете. Странное это какое-то влияние. Пассивное, что ли, не знаю уж, как назвать. Вы ведь ни в чем меня не пытались убедить, но после вашего ухода я немедленно принялся пересматривать свою жизнь.
— Это с какой же целью? — улыбаясь, перебил Огарев, радуясь, что сидит здесь и разговаривает с этим странным человеком, холодно рассматривающим свою собственную жизнь беспощадным сторонним взглядом.
— А прав ли я, — просто ответил Хворостин. — Мне вдруг отчетливо представилось мое добровольное гниение, позавидовал я вашей молодой решимости и подумал: может быть, и мне — быть?
— И решили? — И мелькнувшая было радость, что не потеряет он так внезапно обретенного друга, вмиг погасла — лицо Хворостина никаких сомнений в ответе не оставляло.
— Останусь при своих пока, — деловито сообщил Хворостин тоном карточного партнера. — Я ведь еще вашу игру полностью, согласитесь, не досмотрел. Спички заготовлены между тем.
— Но позвольте. Вы мне твердо и заманчиво обещали постепенно изложить всю печальную историю моей жизни, и конечно же я с радостью согласился, потому что ничего нет приятнее, чем занятие своей особой, а теперь вместо обещанного «потрошите меня» словно собираетесь писать биографию.
— Все-таки я дослушал бы сперва, — сказал Хворостин. — Ладно? Ну, прошу вас о последней попытке. Перевоспитание раба в человека через развитие личного достоинства на вольнонаемном труде — не так ли?
— В целом так, хотя при этом, заметьте, собственных интересов я не оставлял тоже, ибо уверен был, что это путь к обогащению. Долги к этому времени я ощущал чисто физически. Нечто вроде очень мягкой удавки, сжимающейся из месяца в месяц, но неумолимо и безостановочно.
Хворостин молодо расхохотался, отчего бледное лицо его сразу порозовело.
— Это мне знакомо по картам, — сказал он. — Совершенно точный образ!
— Ну, из краха непременно надо вычленить мои собственные погрешности и ошибки. Свойственник мой меня обворовал в самом начале очень капитально. Вслед за тем, чтобы знать, что делается, я на этой бумажной фабрике сам работал всюду, где мужики, чтобы почувствовать вкус и запах труда. Машины были нужны и специалисты. Да, кстати, один сорт бумаги я изобрел лично, и он потом здорово шел на ярмарке.
Хворостин одобрительно качнул головой, слушая со вниманием и без улыбки.