Сбоку, в другом кресле, сидел мандарин с розовым шариком — это был чиновник иностранных дел Фен-ты-мин, говоривший мастерски по-русски.
Два кресла были приготовлены для гостей.
Фудутун приветствовал Ивана Павловича и Фанни, вставши им навстречу, присел и протянул маленькую худую руку с нежной кожей и тонкими пальцами.
Фудутун попросил гостей садиться. Фанни смотрела на его лицо, и ей становилось жутко. Мертвое лицо страшной маски было под парадной шапкой мандарина. Старое, сморщенное, бледно-желтого цвета, почти белое, с седыми бровями, с седыми усами и маленькой бородкой, с узкими черными глазами. Оно поражало своей неподвижностью. Он сел, оперся обеими руками о подлокотники и застыл.
Фен-ты-мин, так же парадно одетый, так же торжественно настроенный, задал обычные вопросы этикета: «как доехали», «не случилось ли чего». Он перевел ответы фудутуну, и тот на каждый молча качал головой.
Фудутун стал говорить.
Мертвое лицо маски было все так же неподвижно, глаза тусклые, и лицо не выражало ничего. Но странно, в гортанных, икающих и щелкающих звуках непонятных Фанни слов Фанни ощущала страшную, мучительную скорбь. Скорбь, перед которой смерть — ничто.
Ту же скорбь чувствовал в словах старого мандарина и Иван Павлович, понимавший его из пятого в десятое.
В маленькой комнате было холодно. В углу мутными блестками отсвечивали на лбу, на толстых щеках, на груди и животе золотого Будды огоньки курительных свечек. Мертвая тишина звенела кругом во дворце.
Длинные века неподвижного покоя смотрели с пыльных стен, оклеенных малиновой бумагой. Тяжелые дубовые стропила потолка были изъедены временем. Чудилось, что так же древен и дряхлый мандарин и что то, что он говорит, говорит его седое время.
Фен-ты-мин переводил четко, выговаривая каждое слово, подыскивая цветистые сравнения и яркие эпитеты, которыми была пересыпана речь старого китайского чиновника, воспитанника Пекинской школы.
— Ты приехал в нехорошее время, сын мой и русский друг мой, — говорил фудутун. — Твое дело погибло. Твои деньги погибли, и все надо начинать сначала.
В Пекине революция. Если революция хороша в Европе, если новости тамошней жизни могут дать счастье европейскому народу, то для Китая — это гибель.
Обрезают косы. Уничтожают вековой обычай. Разрушают религию и выгоняют бонз из храмов. Разве может народ жить без веры? У бедняка отнимают утешение надежды возродиться в будущей жизни в образе богатого купца. У нехорошего человека нет страха перед тем, что после смерти судьба покарает и сделает его скотом. Если после смерти ничего, если жизнь кончается здесь, каждый захочет насладиться этой жизнью и для всех не хватит. Потерян будет стыд и совесть, преступления покроют землю, и люди обратятся в животных.
Они прогнали императора и императрицу и говорят, пусть правит сам народ. Но ведь и раньше правили не император и императрица, а правили ученые люди из народа, мы, мандарины, и народ нас слушал, потому что знал, что за нами стоит знание, и слово наше — слово императора. И мы старались делать так, чтобы хорошо было не одиночным людям, а хорошо всему народу, всей стране, хорошо императору — богдыхану. Нас никто не выбирал, и мы ни для кого не старались, кроме императора, олицетворения Бога и справедливости.
Сын мой, разве возможно, чтобы на земле были одни бараны и не было львов? Покроют бараны всю землю, и негде им будет питаться, и станут ссориться и сталкивать друг друга с круч в пропасти целыми стадами.
Сын мой, разве возможно, чтобы на небе не было солнца и луны, но были одни звезды? Или чтобы горы были равной высоты, или чтобы земля одинаково напоена была водой и давала травы и деревья одного роста?
Но есть у нас великий Хан-Тенгри, и ему первому при выходе посылает привет свой румяное солнце, и он розовеет, как роза долин, тогда, когда вся земля еще покоится во мраке. И с него последнего срывает свою прощальную улыбку заходящее солнце, и румянцем горит он до той поры, пока не отразятся в нем звезды.
Так установлено во веки веков.
Устами моими говорит отходящая мудрость, потому что я уйду сегодня и не вернусь…