Воцарилось молчание, глаза Володи сделались углублённо-внимательными и вместе с тем рассеянными, словно не на еду он смотрел, а за некий занавес проникал взглядом.
– Стало быть, у вас хоть сытость была, – заметил как-то мимолётно. – А у нашего мужика – ни сытости, ни воли.
Вдруг с дикарской непосредственностью, по-волчьи тоскливо запел:
Степь да степь кругом,
Путь далёк лежит…
Оборвав, надрывно-хрипяще прошептал:
– И всё одно: коли плачете – и вас жалко.
– Плакать, жалко – как это русско! – одобрил Котера. Подчёркивая уважение к Ромееву, он перешёл на "вы": – Вы – специалист старой полиции, служили самодержавию, а мы, чехи, по своим большинстве – социал-демократы. Но я жалкую вас, мне жаль о вашем великом страдании, когда – что вы любили, служили на что – разваливайтся ужасно…
Володя с лихорадочностью возразил:
– Страданье-то моё было раньше, когда я пареньком обретался среди грязи да когда первого марта четырнадцатого года бесстыдно вышибли меня со службы. – Он смотрел на чеха страстно-убеждающе, стремясь заставить его понять: – Моё об себе понимание стало разваливаться.
Зачем я таким, какой я есть, послан жить, если не дают мне оберегать Россию? Или нет у меня назначения, а только сам я обманывал себя?
От этих мыслей стояли у меня в глазах сук и верёвка…
– Зато уж теперь я – в ра-а-дости! – вдруг вскричал с детским ликованием, на щетинистом подбородке дрожали прилипшие крошки. – На то я в жизнь послан, на то меня жизнь в щёлоке варила, на огне калила, чтобы в нынешний момент – самый для России смертельный – я вызволять её мог!
Котера решил, что русский пылко предвкушает возможности для наживы, которые ему открывает служба в чешской контрразведке. "Пусть берёт, сколько сможет, – подумал майор, – лишь бы очищал станции от агентуры".
Железная дорога была жизненно важна для чехословаков. Только по ней они могли добраться до Владивостока, откуда и отплыть на родину.
* * *
Другие эшелоны белых тащатся в оренбургском направлении. В теплушке, расположившись на полу, беседуют приятели Ромеева. Масляный фонарь бросает слабый дрожащий свет. Лушин, выпивши и потому в хорошем настроении, признался:
– Не верил я, что Володя столь крупно будет прав. И-ии… на-кось! Как начали к вокзалу свозить: и тебе китаец, и голубятники – сынок с папашей, – и комиссары… – он злорадно рассмеялся: – Эти-то уже кожанки натянули! в потайных фатерах досиживали: вот-де щас наши придут… Лежат теперь у пакгауза… А то б Володя висел в петле… – он шмыгнул носом, тыльной стороной ладони вытер слезу. И вдруг воскликнул с воодушевлением: – Чехи-и! Сделали!
Быбин отдал должное:
– Европа! А мы… – он поморщился, как от боли, – ой, недружные. Разве давеча дружинник не понял, что те двое – разведчики? Понял. Его зависть взяла, что мы – при чистом успехе. На меня винтовку: отпусти их! По зависти совершил бы такой вред. Ну, как тут воевать? Ладно, хоть чехи есть.
Лушин не упустил случая порассуждать:
– Они, конечно, чужие, у них своя корысть – но пусть. Мы допускаем: пользуйтесь. Но если, к примеру, мы сами… не теперь, а вообще… Мы сможем гораздо лучше! Только захоти…
Шикунов ласково улыбнулся:
– Мы-то? Я не смог бы эдак женщину ударить, какая она ни будь мерзавка… – развёл руками с явным сожалением. – Не сумел бы.
– Она пацана удушила! – перебил Быбин.
– Ну да… – как бы поддержал Шикунов, мягко продолжил: – И опять же раскинь. Ведь Володя знал, что его кончат. А тому не было пятнадцати лет. Пойди-ка на такую кровь… Но и то: иначе не доказал бы ничего.
– Малолеток на них работал, получил своё! – отрубил Лушин. Мысль у него скакнула, и он добавил: – Будь простым, да не проще чехов.
– Вы всё про них, – обиделся Сизорин, – а поймали шпиков мы! Володя! И поймали, и на чистую воду вывели. Вишь, чехи Володю мигом к себе взяли. Знать, нету у них такого! То-то и оно!
Шикунов высказался с печалью, так, будто желательно обратное:
– Лишь бы он не заелся, не обленился…
Сизорин повернулся к нему и с торжественной горячностью клянущегося заявил:
– Он ни за что не обленится!